Некая Раиса Михайловна с большим трудом покупает ковер и вешает его на стену. Ее муж находится в командировке, в квартире только маленький сын Раисы Михайловны и «полуродственница Марья – толстая и головой жабообразная». Главная героиня уходит на кухню, а по возвращении в комнату видит ужасное: мальчик Андрюша изрезал новый ковер ножницами. Выхватив у него ножницы, она многократно бьет ими нашалившего сына по рукам, пока они не превращаются в красную «растекающуюся жижу». «Полуродственница Марья» все это время спит на диване и во сне строит на своем животе дом из детских кубиков. Наконец, отойдя от шока, мать везет ребенка в больницу, где ему ампутируют руки. После этого история принимает дешевый мелодраматический оборот: мальчик Андрюша спрашивает, где его ручки, а Раиса Михайловна вешается в туалете коммунальной квартиры. Является некая старуха и сообщает, что на самом деле в случившемся нет ничего страшного[82]. Коммуналка продолжила жить своей жизнью, «только плач Андрюши был оторван от всего существующего» и «Га-га-га! – кричала на всю квартиру Марья»[83].
На первый взгляд «Ковер-самолет» кажется банальным дидактическим произведением о том, что бывает, когда материальные ценности заменяют у обывателя ценности подлинные, моральные. Отчасти так оно и есть. Но художественные качества «Ковра-самолета» все же заключаются в чисто технической составляющей повествования, благодаря которой коммунальный быт, показанный через сюрреально-абсурдистскую, будто бы позаимствованную у Хармса оптику[84], производит впечатление абсолютно гипнотическое, отправляя читателя в кошмарный сон наяву и заставляя его самого стать невменяемой полуродственницей Марьей, расставляющей на животе кубики.
На то, что именно гротескная и не совсем существующая, призрачная Марья, а не участники кроваво-мелодраматических перипетий является на самом деле главной героиней рассказа, проницательно указывает британский славист, бывший руководитель оксфордской программы Russkiy Mir Оливер Джеймс Реди:
Это замечание кажется мне крайне важным по двум причинам. Во-первых, Оливер Реди справедливо указывает на то, что «взрослые» персонажи Мамлеева в массе своей отнюдь не следуют евангельскому императиву «будьте как дети», но являются, в общем-то, людьми, страдающими инфантилизмом – в самом клиническом, патологическом смысле этого слова. Как бы благожелательным критикам вроде Розы Семыкиной ни хотелось видеть обратное, в ранней мамлеевской прозе очевидна психиатрическая и физиологическая, а вовсе не «божественная» основа неадекватных поступков его странных героев.
Во-вторых, наблюдение Реди впечатляет меня тем, что в нем содержится весьма показательная ошибка, которую легко мог бы допустить даже читатель, для которого русский язык является родным. Исследователь ошибочно приписывает «метафизическую оптику» полуродственнице Марье, тогда как в действительности она принадлежит совсем другому персонажу. Да простит меня читатель за навязчивость, но придется вновь обратиться к той же сцене: