— Его удивляло, когда западные слависты говорили о его текстах как о крайней степени отчаяния, депрессии. Он считал совершенно наоборот, что у него как раз есть радость, как и во всей эсхатологической русской литературе. Каждый день — последний день, и напряг жизни предельный. Ничто не делается с компромиссом, все делается на сто процентов. Это почти Хайдеггер: нужно дойти до абсолютного страха, чтобы прийти к познанию бытия. Тот, кто не пережил абсолютного страха, когда все бытие ускользает от нас и потом появляется уже совсем в другом качестве, тот ничего не пережил. Борис и Глеб, которые не сопротивлялись своему убийце, стали основателями святости русской. Первые святые — это просто страстотерпцы. Глеб говорит: «Просто как сыр нас порезали». Даже не как животное, не как овцу, а как сыр. У Юры это тоже есть — жертвенность, но жертвенность радостная.
Отупев от этих слов, Анцетонов с ними внутренне согласился и подумал о том, что Юрию Витальевичу была присуща аскеза, переходящая в спокойствие крота, у которого есть минимальные задачи: добыть картофель, поесть червя, запасти немного на зиму. У Мамлеева этой добычей картофеля, выглядящей со стороны несомненно жалко, было стремление прорыться сквозь темную почву «признания» к хотя бы небольшому кружку понимающих его письмо. И он этого, надо признать, достиг — и даже более того: вошел в разряд не просто классиков, но классиков непризнанных, которых, в отличие от многих классиков признанных, будут читать и перечитывать, чтобы превознести или, напротив, низвергнуть. Анцетонову это показалось похожим на интерфейс кровавой видеоигры «Смертельная битва» (почти что «Бой топорами»), в котором герой, ведомый игроком, находится сбоку от пирамиды врагов, то поднимаясь на нее, дабы одолеть главаря Шао Кана, то падая вниз — и начиная все заново. Отвлекшись на это сравнение, он перестал слушать Горичеву, но она все же выхватила его из раздумий следующими словами:
— …потому что это входит почти в ритуал сатанизма — кого-то распинать. Но Мамлеева считают сатанистом.
— А вы не разделяете такое мнение? — уцепился Анцетонов за знакомые слова.
— Нет, совершенно нет! — ужаснулась Татьяна Михайловна. — Он ненавидел сатанизм, но под сатанизмом он не имел в виду кровавые жертвоприношения или идиотские секты. Под сатанизмом он имел в виду мещанство: власть денег — анонимное бытие, где все не виноваты и все участвуют в общем зле. Это он и называл сатанизмом.
— Да, — принялся рассуждать вслух Анцетонов. — Я об этом как раз думал, пока ехал к вам в опустошающем парижском метрополитене. Мамлееву ведь не нужно было ничего из того, что западная цивилизация называет «благами»: деньги, автомобили, роскошно обставленные дома. Но при этом он нуждался в признании — и желательно мировом. В признании себя как законной части большой русской литературы. И поэтому в эмиграции постоянно пытался прибиться к какому-нибудь «кругу», который, как ему казалось, составляли более «успешные», чем он, люди.
Рассуждения Анцетонова были выслушаны Горичевой внимательно, но по крепкому белому лицу и чуть водянистым глазам ее было понятно, что она не категорически, но все же не согласна с гостем:
— Здесь в Париже есть школа Успенского, гурджиевцы. Юра ее не возглавлял, но был очень солидным персонажем. Но это слабенько, скажу я вам, Любомир, это так слабенько! Это абсолютно салонное, денежное занятие. Такой буржуазный гедонизм, крайне провинциальный.
— И Мамлеев этим кругом все равно интересовался? — захлопал Анцетонов глазами без ресниц (он был толстый и при этом почти лысый).
— Потому что там кушать давали, а он любил покушать. Сидел, все время кушал, так что даже не слушал, что говорят, — засмеялась Горичева, но тут же уточнила: — Нет, он не гурман был, он все ел, все! Человек совершенно аскетичный. А Маше это очень нравилось. Она любит богатство. Мамлеев очень печалился, что его не понимает Запад, что его принимают за какую-то чернуху. Он очень печалился и чувствовал себя одиноко здесь. Уже потом, в Москве, он сошелся с Уэльбеком. Они с Мамлеевым очень хорошо провели целый день, когда Ульбек туда приехал.
Анцетонов не поверил своим ушам и потому воскликнул:
— Мишель Уэльбек?! Серьезно?!
От этого крика и судорожных движений Анцетонова заскрипели половицы и открылась крохотная форточка, в которую тут же хлынул поток пушистого дождя.
— Да, — невозмутимо ответила Горичева. — Мишель Уэльбек.
— А как вы об этом узнали?
— Мне Юра рассказал, — сообщила в ответ Татьяна Михайловна.
Поежившись, Анцетонов все-таки встал, чтобы закрыть форточку. Грузное, жирное тело его с широкими ляжками протиснулось через деревянное нутро чердачной кельи, вновь сделавшейся горизонтальной. Справившись с форточкой, Анцетонов стер рукавом выступивший на лбу пот и плюхнулся обратно на свое место.
— Вообще, все писатели, которых я тут встречала, да и не только тут, и в России тоже, — это все ученики Мамлеева, — заявила вдруг Горичева. — Виктор Ерофеев говорил: «Я ученик Мамлеева». Это они сами говорили.
— Да, да, — подтвердил Анцетонов.