Пропадать, так пропадать? – спросила она глазами и сердцем в полумраке комнаты, вглядевшись в мерклость угла с иконами, когда он, в дроже сдерживаясь едва, стягивал с неё отчаянно неподатливое пальто, когда руки его становились от секунды к секунде дерзкими до безумства.
«Господи…» – но молитва уже была невозможна.
Подхватил её на руки и, как слепой, пошёл не туда, постоял, пьяно мотая головой, не различая явственно предметов, пошёл порывисто, но снова ткнулся не туда.
– Здесь, – шепнула она и потянула дверь в бывшую комнатку Евдокии Павловны.
И время, и жизнь, и судьба единым перекати-полем понеслись куда-то – то ли вниз, то ли вверх, то ли влево, то ли вправо. А то ли какими-то кругами, спиралями или зигзагами завертелось, заколобродилось мироздание. И жизнь, и чувства, и мысли – всё сбилось, перемешалось и сорвалось с привычных, насиженных мест, не давая возможности понять, осмыслить, прочувствовать, что же, зачем же происходит здесь и сейчас. А может, отнюдь и не здесь и не сейчас, да и не с ней вовсе? Может быт, ещё не поздно – прервать, остановить – его, себя? – и вернуться в прежний, такой уютный мирок пристанища жизни своей?
– Леонардо, – вымолвила она, – подождите.
– Прошу, не мучьте меня, Катя.
Оба, как потерявшие память, обратились друг к другу на «вы».
Глава 67
За стенами дома чужестранные ветры весны торжествовали викторию. Зима отступала бегством и, несомненно, начиналось другое время года и жизни для земли и людей.
Потом она положила голову на его грудь, слушала его сердце – оно трепыхалось быстро-быстро и мелко-мелко, как, возможно, у ребёнка, который наигрался, набегался, напрыгался вволю и, вспаренный, встрёпанный, хлопнулся на кровать отдохнуть.
– Я просто баба, дура-баба, – произнесла вздыхаючи.
Однако ей казалось – только лишь думает, по привычке лет разговаривая, споря со своим воображаемым двойником.
– Я что-то сказала?
– Нет. Сказал я: «Ну, голубка Катя, вот ты и жена моя». Теперь не отвертишься. Ещё что-нибудь сказать?
– Скажи.
– Если хочешь, обвенчаемся.
– А ты хочешь?
– Хочу. Почему бы и нет? Народ стал смелее. Но я, Катя, не буду скрывать: я не верю ни в Бога, ни в чёрта.
– Не веришь? А зачем же бываешь в церкви на службах? Зачем передал мне
– Ради искусства захаживаю на досуге в храмы и монастыри, ради, собственно говоря, ощущений, которых не получаю в обыденной жизни. Такое, знаешь ли, всюду однообразие, солдафонство. А в храм через дверь вошёл – о чудо: в иной мир угодил, в мир Святой Руси. Воображаешь, что дверь – волшебная. И те бумаги, по просьбе одного прихожанина, раздавал тебе и людям, чтобы хотя бы как-нибудь, хотя бы на чуточку нарушить, расшевелить наше всеобщее однообразие, нашу застарелую скуку, нашу невзаправдашнюю жизнь. Где бы ещё найти волшебную дверь, через которую, к примеру, можно угодить в эпоху Возрождения? Или, на худой конец, – в современную Италию.
– Может быть, и я тебе нужна ради искусства и новых ощущений, чтобы не скучать, чтобы от случая к случаю пощекотывать свои рафинированные нервы?
– Нет. Ты – моя судьба. Ты – моя Мона Лиза.
– Прости, Лео, но я скажу начистоту: ты боишься реальной жизни.
– Я её
– Ты ещё ребёнок, и я буду оберегать тебя.
– И учить? – с притворным унынием спросил Леонардо.
– И – учить! – с притворной бодростью ответила Екатерина. – Но, надеюсь, обойдусь без поучений.
– Сомневаюсь – не обойдёшься: ты строгая, ты себя огородила всякими правилами, табу, умозаключениями. Рассердишь меня невзначай – поругаемся чего доброго. А я человек сугубо мирный, миролюбивый – не выношу ругани и резких слов.
Он помолчал в какой-то полузадумчивости и сказал с «бодрячковой», определила Екатерина, весёлостью:
– А давай, Катя, так сделаем: когда поженимся, я тебе подарю двух детишек, если хочешь – и мальчишку, и девчонку. Из детдома, разумеется, они будут. Выберу самых очаровашек. Вот и учи их потом ско-о-лько хочешь! А меня – не тро-о-гать: укушу!
Душу Екатерины колко просквозило.
– Подаришь детишек? Очаровашек? Да как ты мог такое произнести? Разве, подумай, Лео, людей дарят?
– Хм. Я же пошутил, Катенька. Эх, я снова, как и тогда на улице, веду себя по-свински! Прости, умоляю, прости. Конечно же я помню, что ты не можешь… – Он запнулся на слове, отчаянно подыскивал что-нибудь, возможно, помягче, погибче, но всё же пришлось произнести то, единственное: – …родить. Но… но я тебе говорил и повторю, чтобы ты была абсолютно и навсегда спокойна: мне
– А – мне?
– Прости… прости. Какой я неуклюжий человек! Эгоист законченный. Думаю только о себе, любимом, обожаемом… негодяе.
Он усиленно что-то ещё искал сказать, чтобы получилось, быть может, как-нибудь или в забавности легковесно, или с весёлым самобичеванием. Однако решительно ничего подходящего не находилось.
Тяжело помолчали.
Слушали: в печной трубе вопили и прыгали южные вихри. Неужели им мало улиц и тайги? Получается, что подавай этим новоявленным хозяевам здешней земли и просторов ещё и человеческое жильё.
– Клянусь: я больше не буду об