Живешь — живи, работай по дому, жаворонки летят, цветы побегут по полям, потом похолодает враз — уж осень, год к концу, лужи подмерзнут прозрачным ледком — быть зиме, то лес зелено шумел, то уже донага разделся. Так и кружится времечко — то вспашка, то всходы. И дети растут, у них свое счастье, свои радости. Да что об этом толковать, жизнь как жизнь — пешие идут, конные едут…
Вот так и ехал Матвей Матвеев в старом добром возке по лесным дорогам и косогорам, глядел на верхушки де-рев, в одной руке вожжу держал, в другой — душистую горбушку, что пахла жаркой печью, воздухом и лошадиным потом.
Все было мило Матвею Матвееву в родной стороне. Надежно и прозрачно.
Костьми был он плотен, ходил наклонясь вперед, как против ветра. Земля, в которой вырос, сурова и неласкова. На ней закостенеешь от стужи. А потому силу и способность для жизни он вынашивает внутри. В сердце. Ладный был мужик. А что нос картошкой вышел и не очень красив подьячий собой, так не в стенку ж его врезать, не картинка.
И детям твердость его передалась, а пригожество им от матери перешло. Она женщина красотная была, тело белое и руки полные. Чистая, кареглазая, к любому труду привычная. Жизнь свою в правде прожила, не погрешила.
Как опустится, бывало, декабрьский вечер над легкими снежными сугробами и раздастся над ними натужный вороний крик: "Кра! Кра! Карах!" — такая тоска найдет! Черные хлопотливые стаи проносятся в небе над мокрыми, голыми деревьями, кустами, над желтыми пустыми травами, над синим снегом. Прокракают — и снова тихо, ничего нет.
Эх, зимние вечера в заснеженных просторах Новгородчины! И станет у дьяка Матвеева на душе особо грустно. И тогда одна ему утеха — водочки в запотелом штофе достать, хлебнуть бражки ли крепкой ему, или еще чего горячительного. Завеселеем, а потом заплачем.
— И для чего пьем, мужики! Ведь не для того пьем, чтоб пить, абы не отвыкнуть!
А утром на опохмелку получишь от супруги Степаниды Ивановны крепкую чару да меру едкого капустного рассола. И хорошо тебе станет…
Больше всего подьячий за детей своих болеет и молится. Их у него четверо. Тогда душа его покойна, когда знает: все они сыты, одеты, и скотинке корму тоже хватит на всю зиму.
Кроме трех дочерей растет у него долгожданный сынок, отцова надежа и отрада — Андрейка. Не чает в нем души отец, но никогда этого и не выказывает. Напротив того, строг с ним, как со всеми.
Только детей обмануть трудно. Они чуют тятенькину доброту сквозь строгость, вьются вокруг — надоели. И не больно его боятся.
По натуре своей подьячий Матвеев на редкость замкнут, угрюм. Его побаиваются в деревне, но знают: Матвей справедлив, никого зря не тронет, не шпынет, поносным словом не обидит. И молчит, молчит. По целым дням ни дети, ни жена, ни белотелая теща Авдотья не слышат от него никакого слова. Зато Андрейка не в пример отцу говорлив, расторопен, не по годам разумен. Вечно что-то мастерит, малюет, постоянно руки и голова у него чем-то заняты.
Раз в полночь, как отправились супруги в постель и свечу задули, сказал Матвей жене:
— На все воля божья, Стеша, а только скажу тебе: дочки наши чужое богатство, повыйдут замуж — только их и видели! А про Андрейку повсегда думаю: не обошел нас им бог, есть в нем и разумение доброе, и не по годам умножается оно.
Словно в благодарность за сына погладил Матвей еще твердую и дородную Стешину грудь и продолжал:
— В Санкт-Петербург ему бы попасть, в обученье ремеслу какому или художеству. Вот весной поедем в Новгород, обдумаем как след, звали меня туда давно.
— Что ты, радость! — всколыхнулась Степанида, и слезы задрожали у нее на глазах. — Как же мы-то будем? Дочек поразберут, Андрейка в ученье уйдет, одни останемся — помрем же с тоски!
— Не помрем, мать! А Андрейке, я чувствую, ученье впрок будет. Может большим человеком он стать. Что же, неужели такую долю мы от него отнимем? Думай, мать, думай…
Ничего не ответила Степанида. Только крепче заплакала.
Посвящение в художники
Кому какое дело — лето на дворе иль зима.
И какой год на Руси? Великая держава не считает текучее время…
На торговой стороне Новгорода ряды отпирают с рассветом. Испокон веку так было заведено.
Птицы в этот час еще перекликаются сонно, лениво, с деревьев падают последние медленные, тяжелые капли. Ночью пролетел дождь.
А люди уже шумят. Говор, шум, перебранка — это разгружают возы с кладью.
В обжорном ряду стоит неистребимый запах кислых щей. Надрывно мычит скот. И вдруг неожиданно взлетел над землей звонкий певучий звук, а затем мелкая бодрая дробь. Это пришли сопельники и скоморохи. Сладко залились волынки, застучали плясовые ложки. Все закружилось, пустилось в пляс.
— Эх ты, молодые! — восторженно воскликнул чей-то сиплый голос, а другой серьезно спросил его:
— А в морду хошь?
Это, видать, затронули чью-то дочку или жену.
Да, базар место веселое, живое. Тут и морду набьют просто так, любя. И в приказную избу стащат — не вертись под ногами!