— Посмотрим, Андрей, поглядим, какая у тебя там беда, какая твоя забота… — Никитин усмехнулся, разливая вино. Он ловко вбросил в рот орешину, захрустел, измалывая ее крепкими зубами. — Не лезут — экое чудо! — говорил он жуя. — У тебя что? Все всегда лезет? Инда бьешься над каким-нибудь куском, всю палитру переберешь. Глянешь — все насмарку. Хоть руку отруби. И вроде все на месте — и тут, и там! Вдруг видишь — дыра зияет. Ничем ее не заткнешь. Сдерешь все, перепишешь, с грехом пополам восстановишь, что раньше было. И видишь — запорол картинку, напрочь запорол, сызнова пиши ее. А узников твоих попробуем вместе, помаракуем, все же две головы, четыре руки, авось выйдет путное что-нибудь, а? Не совсем же мы с тобой еще ремеслом оскудели?
Андрей улыбнулся, благодарно кивнул. И Иван Никитин заговорил, будто продолжая давно начатый разговор:
— Вот ты, почитай, десять лет проучился в Голландии, видывал мастеров куда повыше градусом нашего Каравакка, а приехал — и тебя снова экзаменуют, апробацию тебе выдает тот же Каравакк, вот так, брат, всё предел, его не перейдеши". Всю нашу жизнь экзаменуют нас, надсаживают, проверяют, приглядываются. Одному угодишь, так другой недоволен, ему угодишь — третий найдется, от ругателей отвертишься — воспитатели подоспеют. Стригут, бреют. То двор, то Канцелярия. Я, Андрей, спрашиваю себя: до кто ж я таков? Живописных дел мастер или заяц-стрекач? И выходит, что заяц… Так и вижу: несется за мною необузданная свора с гиком, криком, трубами, собаками. Никитина — во дворец! Никитина — в Москву, Никитина — в Курляндию! Пиши их в портрет одного за другим! И так, чтоб каждая персона была во всем достоинстве. Пер-р-рсоны! — злобно пророкотал Никитин и стукнул кулаком об стол. — Этой весной, Андрей, мне картину заказали. Так тоже через Каравакка прошел, экзаменовался. Постой-ка, сейчас покажу тебе бумагу. — Он приподнял клеенку, достал какой-то лист, протянул: — На, читай!
Матвеев стал медленно читать. Это была копия протокола Канцелярии от строений:
"По указу Его Императорского Величества, Канцелярия от строений, слушав поданного сего 1727 года мая 17 дня доношения придворного его императорского величества персонного живописного дела мастера Ивана Никитина, по которому обязуется он в Летнем его императорского величества доме написать подрядом картину Полтавской баталии живописною работою, на полотне, длиною и поперек близ трех аршин, из своих материалов, в два месяца, ценою за 80 рублей, приказали: послать его императорского величества указ к живописному мастеру Каравакку, чтоб подал в Канцелярию от строений известие, за письмо оной картины изо всех его, Никитина, материалов, какие к тому надлежащ какую цену, по мнению его, дать надлежит.
11 августа Никитин представил свою картину в Канцелярию от строений, которая поручила ее освидетельствовать Каравакку и дать заключение. И оный Каравакк признавает, что картина сия писана живописным самым добрым художеством против картины, писанной во Франции, и считает цену ей 70 рублей".
Андрей дочитал, задумался. А Никитин смотрел на него, и синие глаза его в глубоких глазницах мерцали и блестели. "Сколько я уже персон перемалевал, и не сосчитать, — подумал Никитин. — Петра Великого разов десять пришлось, дважды писал Меншикова, императрицу Екатерину тоже дважды, великих княжен всех подряд — Анну Петровну, Елизавету Петровну, Наталью Петровну, герцога Голштинского, канцлера Головкина, князя Долгорукова, духоника Дашкова, барона Строганова… Пустое дело считать всех!"
— Да-a, Андрей, не стало душе моей приюта ни в чем, все больше у нас ложь властвует, а истина — вон она, у меня на потолке, на облаках сидит — не достанешь! А теперь поговаривают уже, что в Никитине нужды больше не имеется, значит, от двора прочь, пусть он, мол, довольствуется от рук своего художества… Руки вот они! — он вытянул их перед Андреем ладонями кверху — сильные, сухие, изящные. — С голоду, положим, я не помру. Меня бесстыжесть их бесит. Клейкая, безбожная кривда их — вот что покою не дает!
Андрей оторопел. Он преклонялся перед талантом Никитина, ему нравились его звучность цвета, душевность, уверенное спокойствие, самоценность живописи. В Венеции Никитин тщательно изучал Тициана, Веронезе, Тинторетто. Мастерство у этого живописца было итальянское, твердое, четкое и в то же время певучее. Невозможно было найти мастера более русского, чем Иван Никитин. Он знал характер тех людей, которых пишет, досконально и отлично понимал все их подспудное, их слабости и сокровенную человеческую суть. Ни французы, ни итальянцы, ни голландцы так писать русских вельмож не умели — иные образы у них были перед глазами и в памяти. Они рисовали герцогов, графов, императоров, негоциантов так, как умудрили их великие учителя прошлого. И даже самого царя Петра иностранные художники — Каравакк, Танауэр, Натье, Моор — понимали и изображали как античного императора.