Остромов вглядывался в него и стремительно соображал. Ясно было, что Райский не знает ничего, — неясно было другое: хочет ли знать. Огранов тоже был, что называется, дум-дум-цеппелин, но по загоревшимся его глазам Остромов немедленно понял, что масонская ложа ему интересней любого осведомительства, что ему хочется игры, подполья, авантюры, а страха перед бывшими он не чувствует никакого. Огранов был человек не без полета. Они не для того брали власть, чтоб подслушивать шепотки и читать доносы: им хотелось быть вместо, хотелось делать то же, что делали бывшие, и если у бывших были свои игры в Египет и тамплиеров, этим теперь тоже было завлекательно. И если товарищ Райский хоть немного соответствует фамилии, ему надо дать игру, а не грубую простоту; но что, если мстительность в нем сильней любопытства? Остромов скомбинировал в уме скудость обстановки, серость дня, матовую белизну безликого петербургского неба; если бы ему сейчас раскинуть карты! Но прочь проклятую неуверенность, и он, солидно помедлив, сказал:
— Видите ли, я с вами буду прям. Дело совершенно ясное. Есть люди, себя, так сказать, не находящие в новой действительности. Я бы полагал гуманным и правильным — и совершенно в духе основополагающих учений — давать каждому члену общества то, что он может взять. Рассудите: не станете же вы ставить пролетарию, допустим, Брамса? Он должен вначале послушать более простое, чтобы, так сказать, духовно возрасти постепенно. Но если пролетарий должен получать то, что интересно ему, если он, так сказать, трудом и страданиями заслужил Брамса, то нельзя же отрицать и право старой интеллигенции на свой духовный кусок?
— Никто и не отрицает, — шире прежнего улыбнулся Райский. — Мы даже, видите, оперу ставим.
— Это верно, — сказал Остромов. — Это совершенно верно.
Он никак не мог нащупать верный тон и злился на себя за это. Видно было, что Райский страшно самовлюблен, но чем польстить ему — он пока не знал.
— Но верно и то, — заговорил он осторожно, — что одной культуры недостаточно. Пролетарий верит, что его труд потребен и сливается в общую реку, и что в этом труде его бессмертие. Но во что верить интеллигенции, чьи слова обесценились, споры прекратились, чей смысл совершенно исчерпан? Она не может, так сказать, только ходить в оперу. А что вся она способна принять вот так сразу классовую идею — вы же понимаете…
И он слегка развел руками.
— Очень, очень любопытно, — заинтересовался Райский. — Значит, у кого нет зубов — тому кашку?
Остромов горячо закивал.
— Вы уловили совершенно верно, — сказал он. — Именно так, и под полным наблюдением. Я не возражал бы против присутствия людей из ОГПУ, и им, так сказать, было бы не менее познавательно… если бы, разумеется, возникло желание…
— Очень возможно, — сказал Райский деловито. — Это, конечно, надежней, чем кружок политграмоты. Лично в вас я не сомневаюсь, тем более, что и телеграмма товарища Огранова того… не оставляет сомнений. Но что вы станете делать, если на таких собраниях возникнет политический вопрос?
Эге, подумал Остромов. Этого я просчитал верно.
— Я удивляюсь, — сказал он. — Неужели это не ясно? Немедленно осведомлю.
— Я не о том, — отмахнулся Райский, словно это и впрямь предполагалось само собою. — Я о вашей линии: как вы станете действовать, если туда придет явный враг и воспользуется вашей… назовем это структурой… для организации, ну, вы понимаете?
— В моей власти, — сказал Остромов строго, даже несколько басовито, — придать кружку исключительно философский характер и отсечь любые попытки его политизации. Да вы ведь и сами знаете, что масонство никогда политикой не интересовалось.
— Ну уж, ну уж.
— Нам приписывают многое, — еще суровей сказал Остромов. — Но ведь и евреям приписывалось употребление крови христианских младенцев.
Лицо Райского не дрогнуло, но Остромов понял, что попал.
— Я, видите ли, читал рукописи, — сказал Райский со старательной небрежностью. — Конфисковывали тут у одного, вы его, может быть, знаете…
Он замолчал, глядя на Остромова испытующе.
— Я знаю многих, — сказал Остромов, — но никогда не одобрял конфискации рукописей, содержащих тайнознание. Они нужны только тем, кто поймет, и отбирать их я считаю не столько преступным, сколько ненужным.
Это опять было правильно: он ставил себя.
— Да мы вернули, — быстро сказал Райский. — Действительно филькина грамота. Стал просматривать — ничего не понял.
— Ха-ха! — воскликнул Остромов. — Как у вас все быстро! Вы хотите уж с первого раза понимать седьмую ступень!
— А вы почему знаете, что седьмую ступень?
— Кроме брата Абельсаара, никто не подвергался конфискации тайнописей в последнее время, — пожал плечами Остромов.
— Это какого же Абельсаара?
— Это брат библиотекарь, мирского его имени я не знаю.
— Что же, по кличкам общаетесь?
— Это не кличка, — оскорбился Остромов, — это нечто вроде специальности. Каждый брат берет имя покровительствующего ему духа, все равно как вы назвались бы братом Торквемадой.
Остромов пригляделся к реакции: Торквемаду Райский знал.