Читаем Остромов, или Ученик чародея полностью

Он произнес это сочно, смачно, смрадно. От него пахнуло сырым мясом.

— Я сейчас единственный поэт, — сказал он доверительно. — Вся остальная сволочь печатается в журналах, а меня гонят, плюют. Левые ненавидят, правые, всем чужой. Обо мне в «Красной нови» упоминать запрещено, знаете?

— Не знаю, — честно сказал Льговский. — Кому вас там упоминать? Вы что, пишете?

— Я теперь пишу как Рембо! — закричал Одинокий, хватая его за руки и тряся неопрятной бородой. — Они все не поэты, а сволочи. Чтобы писать, надо быть плевком, гнилью. Надо содрать с себя кожу, как с Марсия. Я с них со всех сдеру, со сволочей. Мне обещали рубрику в «Жизни искусства», и еще в «Вечерней Красной» есть хорошая гадина. Молодой, тщеславный, прыщи по всей роже, ничего не умеет, всех ненавидит. Он меня наймет, как цепного пса, я всю эту сытую шваль перекусаю. Купите книгу. Я дальше парнасцев пошел. Эстетика безобразного, слышали?

— Даже видел, — сказал Льговский. Его тошнило.

— Искусство делается содранной кожей! — кричал Одинокий. — Кто меня на порог не пускал, все сдохли. Мне еще в пятом году Щепкина-Куперник сказала: все, все продадутся или сдохнут, а вы поэт. Я знаете как теперь пишу? Я оседлал овцу и с жаром в манду засунул свой хуек, но в жопу яростным ударом с овцы баран меня совлек. Я пал в навоз и обосрался…

— Это здесь есть? — перебил Льговский.

— Это? Нет, я это на Измайловском, 14, иногда читаю, у меня там второе место постоянное. На углу. Уже и любители образовались, целый кружок. Слушайте, я знаю теперь, как делается искусство, то есть я всегда знал. Я еще когда проклятых переводил — ведь вы понимаете, чтобы переводить проклятых, надо быть проклятым! И я стал. Говорили, я французского не знаю. Верно, не знаю. Я знаю универсальный язык падали! Они у меня все, все заговорили настоящим языком! Но «Я пал в навоз и обосрался» — Бодлер не сказал бы, нет. Вы околели, собаки несчастные, я же дышу и хожу! Крышки над вами забиты тяжелые, я же на небо гляжу! Вы так можете сказать? Не можете, потому что вы тоже сволочь, с вас надо шкуру содрать, а бить меня нельзя, вы не смеете бить старика, припадочного инвалида…

— Да какое бить, — сказал Льговский. — Это вы, что ли, шкуру сдирать будете?

— Я, и еще у нас есть двое! — орал Одинокий. — Меня сейчас будут печатать знаете как? Меня никогда не посадят! Всех посадят, меня не посадят, я им нужен. Стоит интеллигентный человек и руку протягивает, поди плохо? Купи книгу, сволочь! — отвлекся он на прохожего, в ужасе отшатнувшегося чуть не к самому парапету.

— Ладно, — сказал Льговский. — Вот вам, — он бросил в шапку лиловую пятирублевку.

— Что так мало? Продался, сволочь, зажрался… — беззлобно выругался Одинокий, пряча купюру в карман черного бесформенного пальто. — В хозяева попал… Я тебя помню в ботах дырявых в коммуне вашей, вы все за пайком побежали… Сейчас я один поэт, в «Вечерней красной» всех утопчу в навоз, я напишу, сколько ты дал поэту…

Почему-то после этой встречи Льговскому полегчало, хоть он и обозлился сначала, увидев Одинокого. Он вспомнил, как лучший из братства, съездив в Питер ради трех триумфальных вечеров, рассказывал о нем в ужасе, с гримасой испуганной брезгливости на округлом смуглом лице: «Только не это… Что угодно, но не Одинокий!». Льговский тогда тоже испугался — неужели это грозит? Но теперь понял, что не грозит: с этим надо родиться.

Страшней было другое — что Одинокого в самом деле никогда не тронут: посадят всех, в том числе вернейших, — а этот, как памятник бессмертной, неприкосновенной низости, образцовый минус, от которого станут отсчитывать все, будет стоять у себя на Измайловском, 14, или где он еще там стоит в центре своего кружка… Он переживет всех и останется, может быть, последним, округлый, нечесаный, страшный, пахнущий сырым мясом. Время благоприятствовало теперь ему, ибо все остальное не вышло, а Одинокому была самая пора. Льговский пролистнул книжку. «И Ленин недвижно лежит в мавзолее, и чувствует Рыков веревку на шее». Это можно, за это ничего не будет — что такое Рыков? Он понял наконец, в чем корень тоски, больной зуб, и в этом было облегчение: да, девятнадцатый год был не ахти мирен и человечен, но девятнадцатый год был временем для человека в полном значении, вытянувшегося в полный рост, и в девятнадцатом можно было дышать. Двадцать шестой был временем Одинокого, и не было оснований надеяться, что это изменится.

Он думал выбросить книжку, но сунул в карман пальто, тоже черного, тоже бесформенного. Потом подумал и швырнул в грязную Фонтанку пальто вместе с книгой. Способность к жесту — великая вещь; и он повеселел еще больше.

4
Перейти на страницу:

Все книги серии О-трилогия [= Историческая трилогия]

Оправдание
Оправдание

Дмитрий Быков — одна из самых заметных фигур современной литературной жизни. Поэт, публицист, критик и — постоянный возмутитель спокойствия. Роман «Оправдание» — его первое сочинение в прозе, и в нем тоже в полной мере сказалась парадоксальность мышления автора. Писатель предлагает свою, фантастическую версию печальных событий российской истории минувшего столетия: жертвы сталинского террора (выстоявшие на допросах) были не расстреляны, а сосланы в особые лагеря, где выковывалась порода сверхлюдей — несгибаемых, неуязвимых, нечувствительных к жаре и холоду. И после смерти Сталина они начали возникать из небытия — в квартирах родных и близких раздаются странные телефонные звонки, назначаются тайные встречи. Один из «выживших» — знаменитый писатель Исаак Бабель…

Дмитрий Львович Быков

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги