— Но, в общем, вот был этот невероятный ренессанс всего. Всех искусств, всего вообще. И ты не поверишь, Женя, какой пошлостью это все глядит сейчас. А у нас — да, и плакаты, и чистки, и ужасная «Красная газета», но, Женя, этим отковывается удивительное поколение. (Он говорил теперь быстро, торопясь, чтобы Женя не вставила что-нибудь вроде «страданием очистимся» или «дробя стекло, кует булат»; говорил и за себя, и за Мартынова, и за Надю в особенности, и даже, как ни странно, за Варгу — кто же виноват, что глупая, а все-таки хорошая, дикая). У нас там совсем другие люди, и, может быть, они бы не понравились тебе. В них что угодно есть, Женя, но пошлости нет. И это потому, — страшно сказать, но так, — что та ваша свобода и тот расцвет были все-таки очень, Женечка, второсортные, как у Блока каждое второе стихотворение второсортное. А наша сегодняшняя несвобода и наш упадок — очень первосортные, первоклассные, и только это важно. Понимаешь? Только это. Россия вообще не очень ценит правильные там или неправильные взгляды. Россия ценит сорт. И вот Остромов — это не антропософия и не Анна Рудольфовна, Женечка, это первый сорт. А чему он там учит, куда ведет… важно, что он от этого уводит, — Даня широко обвел горизонт, хотя получалось, что Остромов уводит от моря; но Женя должна была понять.
— Это я все понимаю, — сказала она серьезно, — но как бы он, Даня, не увел тебя и от Христа. Потому что уйти «от всего вот этого» — это и значит очень часто уйти от Христа…
— Нет, — сказал Даня твердо. — От человека — да, тут никакого сомнения. Но от Христа никогда. Просто пойми — уж тебе ли не понять? — я только что одной девушке, — здесь он поймал себя на отвратительной многозначительности и покраснел, — доказывал как раз, хоть и не умею ничего доказывать… что прежнее христианство, в общем, недостаточно, что ему надо вернуть — нет, не магизм, конечно, и не язычество, но вот ту силу, которая изначально была. Ведь это все-таки пустыня, юг, это все-таки жестковыйное дело. И одной доброты мало.
— Но больше ничего нет, — удивленно сказала Женя.
— Вот то, что ты это говоришь, — это как раз от того, что ты не знаешь Остромова, — сказал Даня убежденно. — Я уверен, что ты бы поняла, если бы узнала его.
Женя не стала спорить, и некоторое время они молча смотрели на море, которое мы только за то и любим, что ему нет до нас никакого дела.
На пятый день, когда все чемоданы были увязаны, а все судакские знакомые посещены, Даня отправился к Валериану. Это давно надо было сделать — передать привет от Остромова, валерианова оккультного спутника в тонких мирах, и вообще проверить на нем некоторые вещи: Валериан всяко понимал больше, чем Женя.
Уже на подходе к Убежищу, как называл Вал выстроенный по собственным чертежам ракушечниковый дом с башней, Даня услышал ничуть не осипший и не притихший кириенковский рокот:
— Но чтобы пережить эпоху, надо не только выжить — надо забыть ее! Только тогда ее можно судить, и у Анри де Ренье находим…
Это был Вал, неизменный, в вечном хитоне по случаю удивительной для сентября жары. И хотя в его постоянстве было нечто скучное, плоское — но и героическое: у этого опора была, и благо такой неизменности.
— О-о, Даня, — услышал он узнающий голос матери Вала, монументальной, все еще прямой, с пышной, как у сына, и совершенно седой шевелюрой. Она приветствовала всех одинаково дружелюбно, но ей, как и морю, ни до кого не было дела — это и была главная тайна ее здоровья. Она помнила, что Даня уезжал, но не помнила, куда, когда и зачем. При этом память была отличная — она и теперь не вела расходной книги, но отлично помнила, сколько можно тратить на провизию и кто сколько должен. Дом Вала был полон — три петербургских поэта-классика, спасающихся переводами, прозаик-маринист, и как раз сегодня съезжал исторический романист с застенчивой девочкой-женой, взятой взамен тяжеловесной матроны, недавней сочинительницы дамских романов. Исторический романист долго и звучно лобзал Вала, приговаривая:
— Чудесный, чудесный ты чудак. Будешь в Питере — милости, чмок, прошу.
— Даня, обедать будешь? — окликнула мать Вала. — Щи, но от чистого сердца.
Вал был весь в нее, так же бесконечно цитировал, но она его не любила, о чем иногда проговаривалась. Он был совсем не то, что она хотела, — романтик, слабак, эгоист, то есть всегда и во всем видящий угрозу. Он вырос у моря, но не умел толком плавать. Он был толст. Его легко было презирать, и Вал даже подставлялся немного — но всех, кто покупался и начинал панибратствовать, в этом доме немедленно раскусывали и больше не звали. Вал мог быть смешон, но не менялся. Вот почему Даню несколько покоробил отзыв учителя — незлой, но снисходительный.