— Все кругом бастуют. Народ забрасывает камнями трамваи, кажется, много убитых.
Альваро, возбужденный, вышел на улицу. Город жил, несмотря на кажущуюся спячку, опрятные улицы центральных кварталов наводняла незнакомая толпа: суровые, исполненные решимости мужчины и женщины, словно воскресшие из 36-го года. Магазины, аптеки, бары были закрыты, отряды военной полиции, размещенные в стратегических центрах, как будто тоже захлестнул мятеж, и они не способны были поддерживать порядок.
Прошло время, и у Альваро от этого дня остались лишь смутные воспоминания (перевернутые трамваи, уличные демонстрации, налет конной жандармерии на безоружную толпу). Его тогда еще незрелое сознание (понимание пришло к нему гораздо позже) не ухватило всей значительности того дня, который мог бы стать (и, без сомнения, стал для многих, кто на протяжении десятилетия не знал в Испании яростного и терпкого вкуса свободы) одним из прекраснейших дней его жизни. Двенадцать лет прошло с тех пор, и ни разу за все годы не повторилось больше такого; и часто во время тяжких душевных кризисов, которые Альваро регулярно переживал, он боялся умереть, так и не отведав еще (хотя бы на несколько часов) этого чудесного и редкого — во всяком случае, на его родине — плода, которого он тогда по юношеской несмышлености не распробовал и не оценил должным образом.
Теперь же страна пошла (как говорят) по пути невиданного прогресса, а он, неужели он так и уйдет из жизни, не увидев конца этого грязного и печального обмана?
Навстречу процессии шел нищий: увидев гроб, он торопливо снял шапку, обнажив покрытую язвами, жалкую гноящуюся лысину, и набожно перекрестился; потом он надел шапку, снова приняв безразличный вид человека, примирившегося со своим положением.
Несколько лет назад, когда ты еще работал фотокорреспондентом Франс Пресс, — это было в последние месяцы войны в Алжире, — ты возвращался с танжерского Малого рынка по шумной улице и вдруг увидел то, что тебе было нужно и что ты тщетно пытался поймать объективом «кодака»: Центральный рынок расстилался перед тобою под палящими лучами солнца, огромный, пестрый, разноцветный, со всеми его лотками, лавками и навесами. Ты стоял среди гама непонятно о чем галдевших торговцев-арабов и резкого звона колокольчиков водоносов, стоял, оглушенный этой живописной и беззастенчивой выставкой нищеты, какую можно сравнить только с нищетою высушенного солнцем населения Альмерии, которую показал тебе Антонио, и тут ты услышал голос женщины, вернее, ее слова, которые представились тебе концентратом бесконечных веков прочного порядка, иерархического понимания долга, глубоко осознанного права командовать и слепой веры в безотказное действие законов, которые мудро вершат судьбами мира:
— Посторонись, Пако, он может тебя задеть.
Ты обернулся, чтобы посмотреть, кто же это сказал, и увидел типичную до отвращения красавицу испанку, разодетую в пух и прах, с крашеными волосами, намалеванную, надушенную, напомаженную и умащенную косметикой, приобретенной, несомненно, в роскошных магазинах на Фобур Сент-Оноре, и ее мужа, мужчину с тяжелой челюстью, бурбонским носом и усиками, тщательно закрученными кверху по моде тех счастливых времен, когда царствовал Альфонс XIII и процветала оперетка; глаза его были прикрыты темными очками — точь-в-точь шоры у лошади.
Ну и сукины дети, подумал ты.
Перед ними и перед тобой стоял нищий-араб неопределенного возраста, казалось, уместивший на своем теле все язвы и увечья рода человеческого: череп покрывали болячки, один глаз, узкий, как петля, гноился от трахомы, а второй, синий, искусственный, застыл в глазнице неподвижно и безумно, точно глаз воскресшего сказочного циклопа; на тощем и рахитичном теле болтался драный пиджак; шаровары подвязаны у колен; ноги босы, одна — нормальная, другая — поджата, и искривленная, вертикально вывернутая ступня касалась земли концами пальцев, точно он шел на цыпочках.
Вот бы мне, подумал ты, внушать такой ужас, вот бы мне собрать на себе все увечья и язвы, чтобы вот так же вызвать целомудренное презрение у этой вонючей парочки.
Подобно тому как хилое и кривое миндальное дерево вдруг неожиданно чудесным образом расцветает в стылом сердце января, так же и нищий-побирушка вдруг преобразился в твоих глазах в желанный и драгоценный символ, а его уродство — в философский камень, в эмблему и образ необычайной красоты. Это открытие пришло как озарение, и ты с волнением смотрел на происшедшую метаморфозу: из кривого и низенького человек стал стройным; он пошел, и ступня, поджатая, как копыто козленка, вдруг приобрела изящество и легкость, свойственную полету Павловой или Нижинского.