— Не пойму я, о ком вы заговорили! — Звонко и спокойно сказала Мальхун. — Только не обо мне! А если здесь, на дворе, и сидят какие удальцы, то мне до них и дела нет!..
И вдруг Мальхун запела протяжно, и так, будто никого и не было, ни рядом, ни вокруг; будто она одна сидела здесь, и пела сама для себя, просто потому что ей хотелось вдруг петь… Эта независимость и какая-то простая горделивость девичья были милы Осману. С детства видел он в становище родном таких женщин и девушек… Сердце Османово билось в тревоге умиления невольного, накатившего внезапно… Вспомнилась невольно мать, всегда такая далёкая, всегда близкая, всегда любимая с болью; и всегда словно бы запретная для любви, потому что отец, Эртугрул, любимый сыном, не захотел любить её!..
пела Мальхун.
Девушки подхватили:
И снова пела одна Мальхун:
Сначала Осман вслушивался в слова песни и сердце падало в бездну чёрную, летело, вырвавшись из груди на волю, оставив грудь, зияющую кровавой раной… Но ведь песня — на то она и песня, чтобы звучать для всех, чтобы всем быть родной… И все заслушались, никто и не думал смеяться над Османом, дразнить Мальхун…
Мальхун оборвала пение внезапно. Все молчали, переживая песню. Но тут вышла из дома женщина с платком на голове, лицо её было прикрыто до самых глаз.
«А! Замужние женщины всё же не показываются здесь, в Итбурну, с открытыми лицами…» — подумал Осман.
Женщина вынесла большую миску, наполненную какими-то крупными сушёными ягодами. За ней ещё две женщины, также с закрытыми лицам, принесли в больших мисках нарезанный белый малосольный сыр и оливки… Миски были поставлены так, чтобы юноши и девушки, не смешиваясь, могли дотянуться до угощения. Быстро начали протягиваться руки в рукавах пёстрых, цветных, звякали браслеты. Молодые яркие рты приоткрывались, белые зубы жевали. Все успевали гомонить, смеяться, переговариваться…