А однажды сюда проник грабитель, и, потрясенный запредельной этой бедностью, уходя, предложил Марине Ивановне немного денег. Пришел взять, а уходя — дал.
Здесь она не смогла прокормить двух своих дочек и младшую, трехлетнюю, отдала в приют, на смерть. Не отдала даже, а швырнула в прорву, молоху в пасть, чтобы выкупить Алину жизнь. Старшую у тьмы выхватывая — младшей не уберегла. Так как же я, зная все это, могу отнестись к тому, что вижу здесь сейчас?
Мила вскинула к лицу узкую ладонь, как бы защищаясь от неожиданного нападения.
— Да, так все и было. Но чего же вы хотите? Чтобы здесь царила разруха и запустение, как в те жуткие годы? Кому нужен такой музей? Лжи здесь нет. Тут все, как было до апокалипсиса, обрушившегося на Россию. Все-таки до революции Марина Ивановна прожила в этой квартире несколько счастливых лет. Да и потом здесь у нее бывали и Эренбург, и Мандельштам, и Тихон Чурилин, и князь Сергей Волконский, и студийцы Вахтангова, и Сонечка Голлидей, и многие другие не менее удивительные люди. Здесь написаны пьесы из цикла «Романтика», множество стихов и поэм. Так разве можно свести все к удушливому тогдашнему быту, как бы он ни был тяжел?
Она смотрела на меня с мягким укором, и я пожалел о категоричности своих суждений, ибо истинное понимание, если вообще таковое возможно, достигается только чувством.
— Вы совершенно правы, и извините меня, бога ради, за столь неуместную инвективу.
— Нет, что вы. Вы говорили так искренне. Вы, наверно, очень любите стихи Цветаевой?
— Это как раз наименее важно, — сказал я уже устало.
Когда я уходил, она вдруг смущенно произнесла:
— Знаете, я ведь пишу и стихи, и прозу. Вот тут у меня с собой рассказ. Может, его удастся напечатать в Израиле?
Она протянула мне несколько сложенных пополам белых листов. Я прочитал их в метро, возвращаясь в свое московское пристанище. Это была аллегория о судьбе народа-скитальца, написанная, по-видимому, не без влияния еврейского журналиста, ее друга.
У рассказа был эпиграф из Хименеса, и я несколько раз повторил про себя грустные строки:
Ты мертва, почему же печаль, как живая,
Из очей твоих смотрит, по-прежнему черных?
Прогуливаясь по Арбату, набрел я на книжную лавку, принадлежащую, как выяснилось, журналу «Москва». Продавщица — дама средних лет с беспокойно-назойливыми глазами, сказала таким тоном, словно видела меня каждый день: «Девятый номер „Москвы“ только что принесли. Он еще пахнет свежей краской».
Перед ней на прилавке возвышалась стопка журналов в белой обложке, где святой Георгий поражает копьем гадину, клубящуюся у ног его коня. Я открыл журнал как раз на стенограмме обсуждения книги Солженицына «Двести лет вместе» — и зачитался выступлением доктора филологических наук Г. Д. Гачева. Привожу лишь то, что сразу выхватил из текста мой любознательный взгляд:
«Перед нами драма, даже мистерия истории — о том, как врезались друг в друга, летя в мировых пространствах, два космоисторических тела, сошлись в клинче, в объятиях любовно-смертельных, во Эросе — Ярости на протяжении двух веков, и вот разошлись — не как в море корабли, но и напитав, и изранив друг друга, кровоточа. И тут, похоже, более малое, компактное и заостренное тело еврейства, вклинившись в огромную амфорную и рыхлую массу мати — сырой земли России, вышло более сухим из воды и отлетело… А Россия — в немощи, развале. То-то и обидно нам: ведь из наших сил напитались — и утекли… А та влюбленность художников из евреев в русскую природу — Левитан, Пастернак! Последний так бы и впился в белоснежное тело России, русской женщины!»
У Г. Д. Гачева, — подумал я, — кем бы он ни был, не все в порядке в одной из самых тонких областей человеческих отношений, а это приводит к тому, что его комплексы проявляются в самых неожиданных местах.
Продавщица тем временем внимательно слушала человека, перебиравшего книги у одной из полок. Это был мужчина лет сорока пяти, в демисезонном пальто из добротного сукна, в сером вязаном пуловере. Череп — литой, с ежиком начинающих уже седеть жестких волос. Взгляд уверенный, цепкий. Он, как я понял, недавно вернулся из Америки, и его буквально распирало от впечатлений.
— Эта иудейско-массонская цивилизация обречена, — витийствовал он, — потому что противоречит божественной природе человека. Ритуальные надругательства американских иудеев над христианской культурой охватили все сферы жизни и носят уже открытый характер. Вы, Лида, не поверите, до чего дошло. Есть такой иудейский обряд тушения по субботам свечей на ритуальном еврейском подсвечнике. Это может сделать только нееврей, шабес-гой. И вот в некоторые субботы американский президент останавливает свой кортеж возле дома одного из своих сотрудников-иудеев, и глава сверхдержавы входит в дом, чтобы потушить свечи согласно правилам иудейского обряда.
— Быть не может, — сказала Лида грудным голосом, глядя на него с обожанием.