— Ни в жизнь, Зотей Мамонтыч, — со сторонки отозвался Кирьян Недоедыш и, шатнувшись, подхватил Кошкина под руку, потянулся сырыми губами к его лицу. — Свет ты наш, Зотеюшко, али мы не толкуем, на чье пьем-гуляем. Как жили отродясь, так и проживем довеку. Пиши мое слово — и айда к гармошке. Гулять так гулять.
Кирьяну все-таки удалось чмокнуть уклонявшегося от его губ Кошкина, и они пошли к дверям кабака, куда хозяин Ефрем Сбоев натаскал для народа скамеек, а представительным мужикам вынес два стола. За одним из них, захватив в крепкие руки столешницу, державно восседал староста Иван Селиваныч, в расстегнутой визитке, весь напряженно розовый от вина и осиянный своей красной рубахой. На людей глядел твердо, с веселой властью, отчего даже дурной глаз его казался живым и зрячим.
— Кормилец, — кинулся к нему Кирьян, забыв о Кошкине. — Ты нам замест отца-матери и как скажешь, родной, тако и будет. Давай чмокнемся, друг ты наш. Я того, как его, не брезгай.
— Давай, брат Кирьян, и я по-родственному. — Староста поднялся, облапил щуплые плечи мужика, смял на нем истончившуюся шубенку, и смешали они в неверном поцелуе хлебно-винную гарь.
— Теперь гуляй, гуляй, — староста отстранил и повернул от себя Кирьяна. — И пить пей, да ум не пропей. Завтра на миру твое слово. Слышал?
— Да уж я, будь это в спокое… О, кого я вижу, — и Кирьян опять бросился в чьи-то объятия, круговея от ласк и восторгов. — Я тебе, ты с меня, как не жить.
XXIII
Распугивая народ набросным конским топотом, бубенцами и собачьим лаем, катившимся за пролеткой, гнал белого рысака Яша Миленький из Борков, где также было затеяно зажиточными мужиками угощение для народа. Староста Иван Селиваныч уже поджидал Яшу, чтобы потом вместе с ним побывать в Борках.
Борки и Межевое в одном земельном обществе, но живут между собою в вечной вражде, потому как большое село все лучшие угодья прибрало к своим рукам. Борковские мужики, чтобы избавиться от неравенства и тяжелой опеки Межевого, готовы поддержать любые перемены. Терпя постоянное притеснение, Борки больше всех окрестных деревень дают земству пьяниц, драчунов, поджигателей и вообще отбившихся от дела людей. Иван Селиваныч побаивается борковских и редко бывает там, но сегодня надо ехать, чтобы знать раскладку голосов на завтрашнем сходе.
Яша под свист и улюлюканье толпы пролетел мимо пожарницы, мимо кабака и подвернул к дому старосты. Вылез из пролетки, открыл ворота и ввел горячего, взмыленного коня под навес. Белый жеребец, по кличке Ветер, почуяв на дворе хозяйских лошадей, начал биться и ржать. Боясь, что он оборвет поводья, Яша гладил и уговаривал его. Но возбужденный Ветер еще больше сердился, фыркал, пер грудью на телегу, потому что не любил сивушных запахов, которыми густо отдавало от хозяина.
На крыльцо вышла девка Акулина, держа в руках веник, босая, в широкой, с открытым воротом, кофте, по-домашнему простая, доступная. Яша, увидев ее за будничным делом, изумился ее чистотой, ее свежей спокойной прелестью, бросил своего мерина и пошел к мосткам. Не зная, с чего начать разговор, хвастливо стегнул витой гибкой плетью по голенищу своего тонкого сапога.
— Где братец-то?
— А поздороваться забыл? — Акулина глядела ровно и спокойно, будто перед нею был малый ребенок. Под этим строгим взглядом ее строгих черных глаз Яша немного смутился, но с вызовом поставил одну ногу на нижнюю ступеньку и с легкой усмешечкой оглядел Акулину: ее ноги, юбку, кофту.
— Ну что, век не видел?
Яша притворно вздохнул и, злясь на свою вяжущую его робость, сказал не то, что хотел:
— Только и слышно, красивая да красивая, а я вот не нахожу. Смотрю и не нахожу.
— Поищи в другом месте.
— И что ты такая, Акулина Селивановна. Ведь из себя ты так себе, а задачлива — слова не подберешь… Ну-ко, балуй у меня. — Яша щелкнул плетью на жеребца. — Я бы тебя, Акулина, из других не выбрал, вот святая икона.
— Да уж то верно, Яша, не по тебе деревцо. Лошадь-то свою прибери, а то, не ровен час, все телеги у нас порушит.
Не дожидаясь, когда уйдет, она стала мести крыльцо.
Яша вывел жеребца из-под навеса и развернул к воротам. Выпрягать не стал, рассчитывая покатать на своем рысаке межевских девок, — он любил делать это по праздникам.
Акулина подметала последнюю ступеньку, и со спины к ней крадучись подошел Яша. Взяв ее в обхват, дотянулся губами до ее низко обнажившейся шеи и застудил ее всю поцелуем. Акулина вырвалась и, поправляя ворот сбившейся легкой кофты, веско, с придыханием промолвила:
— Постылый же ты. Счастье, рубаха на тебе добрая, — Акулина в опущенной руке тряхнула мокрым веником и поднялась на крыльцо.
— Не век такая будешь. Давай мы, — начал он и сбился. — Да плюнь ты на слова-то мои. Плюнь. Сглупа сморозил. Поедем, покатаю. А? Пронесу — все село ахнет.
— Бревно ты, Яша. Сбоевскую Ольгу из кабака покличь. А чем не пара? Симочке Угаровой испортил жизнь. Мало, что ли? Все Петру Огородову под ноги лез. Иди-ко ты, куда шел. Кавалер.