— Ошибочка в том, — уточнил дядя, — что
По лицу Люции судорога пробежала: изо всех сил тетя пыталась сдержаться, не произнести роковых слов, но не стерпела — и выговорила:
— Может, еще не поздно ошибочку эту исправить…
Дядя Венка обомлел, вытаращил глаза и, взревев как бык, вскочил, сдернул скатерть — постеленную ради субботнего собрания — со всем, что на ней стояло (успев, правда, на лету подхватить и аккуратно поставить на оголившийся стол ополовиненный графин), оглянулся — схватил подвернувшееся полено… Люция заверещала и через порог скакнула в сени, Пелагея Ефремовна, охнув, раскинула руки крестом, заслоняя собой дверь, но Венка свалил бабку, столкнул с пути викавшую Лильку и выскочил в сенцы, после во двор, и — за ворота, где неведомо куда неслась по снегу его босая жена.
Сана летающим диском метнулся следом, вломился в сознание дяди Венки, но тут все было так искажено и изгажено, что ему страшно сделалось… Задыхаясь от спиртного духу, который кромсал по-своему все его слова, Сана попытался стать голосом разума, по-матерински уговаривая Венку: дескать, беременная она, твой ведь ребенок-то в ней, будущее свое ты гробишь, что ты делаешь-то, Венка, опомнись! остановись! брось полено! не простишь ведь себе, изведешься, измаешься и вконец себя погубишь…
Напрасно…
— Бей, бей ее! Не ударишь — не простишь себе и вконец себя погубишь, — отдавалось в затуманенном мозгу.
Венка нагнал жену, прикрывавшую живот, у колодца, размахнулся — ребенок вертелся в утробе и так, и этак, пытаясь хоть как-то укрыться в безысходности норы… Но Венка тут саданул поленом — и попал по головке нерожденного…
Прибежала бабка Пелагея, следом Лилька: Люция сидела, косо привалясь к колодезному срубу, Венка, закрыв лицо руками, стоял над ней. Полено валялось у Люции в ногах, в окропленном кровью снегу.
Сана, чуть живой, выкатился из смрадных глубин Венкиного сознания — и рывками пополз к месту приписки.
Глава вторая
ДАРЩИКИ
Тетя Люция разрешилась мертвым младенцем. Сана смотрел на мертвушку со стремени неусыпно охраняемой зыбки. В раме-проеме тихой соседней комнаты, в глубине её, в углу дивана с лопнувшей пружиной, под сумеречным окошком лежал, замотанный в блекло-голубое рифленое покрывалко, навёнок. Картину смерти нельзя было закрыть — двери между смежными комнатами не имелось. Сана, удвоив бдительность, безотлучно сторожил своего младенца: боялся, что заскучавшая Каллиста может позвать двоюродную сестрицу с собой.
Время от времени откуда-то прибегал Венка, падал на колени и навзрыд плакал над тельцем, крича, что никогда больше у него не будет такой красивой дочки, не хотел отдавать тело, но, поддавшись уговорам бабки Пелагеи, все ж таки отдал. Мертвушку положили в сосновый гробик; трезвый как стеклышко отец повесил на грудь ФЭД и, откинув кружевной подзор с лица девочки, принялся самозабвенно щелкать неживую дочь: в профиль, анфас — на память.
Наконец мертвую увезли на кладбище, а живые стали приходить в себя и занялись неотложными делами. Днем Лилька съездила в район, записала дочку по-своему — Ириной, а ночью…
Сана просто изнемог в противоборстве с Каллистой, так и норовившей влететь в чужое помещение, чтобы «поиграть» с живой сестричкой — и теперь, расслабившись, отдыхал, отринув от себя все земные впечатления. Проще говоря, он стал вещью: вселился в фарфоровую фигурку Купальщицы, стоящую на этажерке, между матово поблескивавшим в лунном свете бурым медведем и белой фарфоровой гусыней, с красным носом и лапами; эти статуэтки на его памяти ни разу не трогали, даже пыль с них не стирали. А Купальщицу он выбрал потому, что мыслил себя человеком, но уж никак не птицей и не зверем…
А ровно в полночь — кукушка, порциями отмерявшая время, едва успела вернуться в часы — началось…
Форточка сама собой распахнулась — пожаловал тятька Пелагеи Ефрем Георгиевич, в порванном в клочки пиджаке и потертом картузе. Старик, явившийся первым, уселся во главе длинного стола, который оказался покрыт кумачовой скатертью и уставлен всякими лакомыми яствами и питиями. Только успел Ефрем Георгиевич взять в руку ложку, чтобы зачерпнуть наваристых штей, как к столу, подволакивая ногу, подтянулся солдат в пилотке с красной звездой и плащ-палатке. Поздоровался и представился: дескать, я со стороны отца именинницы, а звать-де меня Сашкой.
Не успели выпить за знакомство, как в трубе что-то завыло, заулюлюкало, и из печи — с танцевальными вывертами — выскочила настоящая дама: платье-то широкое, такое, что ближе чем на метр не подступишься, а на голове — розовая шляпа со стоячим пером, которое потолок метет. Правда, из-за того, что дама, подобно пирогу, выскочила из печи, подол ее белого платья был малость подкопчен, да и щека оказалась запачкана.
Ефрем Георгиевич, видать, водивший знакомство с дамой, — проворчал:
— Ну опять эта зараза, явилася! Вот как ведь чует!
Дама же, отряхнув подол, подернула голым плечом и сказала: