Менестрель не преминул ему на это указать, а так как художник был злобно настроен, разговор вскоре принял неприятный оборот. Собеседники бросали друг другу в лицо старые обиды, припоминали то, что, казалось, уже давно было забыто или даже вовсе прошло в свое время незамеченным. В прошлом году на русском балете… Да уж не Менестрелю говорить, сам-то он… Прощание получилось более чем холодное.
А в результате в следующем номере еженедельника ответ Менестреля был напечатан мелким шрифтом, с сокращениями, где-то в самом конце, между тем как на первой странице поместили не только интервью Замора, но и его портрет, снимки с его картин, рисунок, долженствующий изображать Поля Дени, а также моментальный снимок, сделанный в прошлом году цейсовским аппаратом миссис Гудмен, где можно было различить Поля Дени, Замора и одну испанскую девицу в Тукэ, в усадьбе Мэри де Персеваль. Интервью было написано в самом ироническом тоне, особенно высмеивался термин «спонтанный акт». Замора заявлял, что психоанализ был ему известен еще задолго до Фрейда, и в доказательство приводил историю об одном фокстерьере. Это был открытый разрыв с Менестрелем и его друзьями, с которыми, — разъяснял художник, — он был связан лишь потому, что иной раз и грязь может оказать тонизирующее действие, особенно, если после нее принять хороший душ. «В общем, я меняю друзей, как носки, потому что так опрятнее», — заявлял он.
Потом переходил к смерти Поля Дени и не скрывал, что друзья покойного собираются устроить по этому поводу бум. В действительности же здесь ни при чем защита негров и весь этот фальшивый романтизм, старый, как паровозы. Поль Дени покончил жизнь самоубийством из-за одной женщины, что известно всем, — и если об этом не говорят открыто, то лишь потому, что подобные поступки не отвечают современной моде. И впрямь, это так же не модно, как не модно пристрастие к почтовым открыткам, лавкам старьевщиков и т. п., которое господствовало в кругу этих псевдосовременных молодых людей, этих запоздалых эстетов-символистов. Но Поль Дени был жертвой и, как человек слабый, не вынес пагубного воздействия атмосферы, царящей на площади Пигаль. Мы не нуждаемся более ни в этой атмосфере, ни в их искусстве, которое по сути дела отражает небескорыстное и дурнотонное маньячество. Удобнейший случай для Замора разом покончить с «авангардистами», давно его пугавшими, и тем же ударом разделаться с Пикассо, который был настоящим жупелом Замора. Упоминалось в интервью и о Кокто, с целью окончательно запутать следы.
Тут задавался вопрос: «А эта таинственная женщина? Если, конечно, удобно говорить на подобные темы…» Затем следовала галантная фигура умолчания, но мимоходом Замора давал понять, что он прекрасно эту женщину знал, что это была весьма занятная особа, что он писал ее портрет и что она жила с покойным поэтом в Живерни. Упоминание о Живерни давало Замора возможность лягнуть походя Моне. Сразу чувствуется, что эти молодые люди до сих пор без ума от кувшинок и всей этой бернгеймовской живописи!
По словам Замора, «всем прекрасно известно», что в течение долгих лет никто иной, как Бернгейм (который, кстати сказать, писал не хуже других под именем Жорж Вилье), фабриковал на продажу картины и подписывал их именами Моне, Дега, Сера, Матисса, К. Кс. Русселя, в зависимости от настроения. Лично он, Замора, не видит в этом ничего предосудительного и нередко поручает исполнять свои работы миссис Гудмен, поэтому, если Бернгейму угодно писать картины за Замора… Впрочем, чтобы разом покончить со всем этим, требуется новое искусство, подобное искусству Замора, где все будет действительно новое, никелированное, электрохимическое, где будут краснощекие ребятишки с рекламы муки «Нестле» и не будет и духа кубизма, импрессионизма, равно как и живописи «диких»![30]
Тем временем появился манифест Менестреля, но слишком поздно, чтобы отразить нападки этой идиотской статьи: хоть плачь!
Фредерик Сикр выходил из себя. Так подло воспользоваться именем Поля! «И заметьте к тому же, он пытается заигрывать с Бернгеймом! Эта сволочь надеется заинтересовать своей мазней торговца картинами, который его знать не желает!»
На остров Сен-Луи заявился господин Жан-Пьер Бедарид со всеми этими материалами: вырезками из газет, из еженедельника, манифестом… и пришел он не один, а с неким господином, какового дядя покойного, по-видимому, безусловно уважал: мужчина лет сорока, в полосатых брюках, в темно-сером пиджаке и канотье. Гладко выбритое костистое лицо, седеющая шевелюра, вид актера с левого берега, на пальцах перстни и целый набор красноречивых жестов. Он оказался просто-напросто Арнальдом де Пфистером. Романистом де Пфистером. Великим психологом. В данном случае требовался именно психолог.