Установилась чудовищная жара. Днем термометр показывал тридцать пять градусов тепла, а по ночам – семь-восемь. Соленая рыба в баках сварилась, на вяленой от невероятного множества появившихся мух завелись опарыши. Ее тоже пришлось выбросить. Сохранились лишь три тайменя, которых удачливый и сообразительный Серега привязал веревкой через жабры к своей лодке. Они были живы, и однажды на привале чуть не утащили за собой в реку Серегину лодку с привязанной к ней лодкой-хозяйкой. Включили первую скорость и давай колотить по воде своими мощными хвостами, вот лодки и поплыли. Если бы не Михалыч, вовремя закричавший Сереге: «Моторы забыл выключить!», дары рыболовецкой артели хозяину реки оказались бы куда более значительными, чем в случае с перевернутой лодкой.
Наконец-то наступил последний вечер на сплаве. Рыбаки галдели у костра и допивали остатки водки. Но Аксаков уже ничего не мог пить, кроме обезболивающих таблеток. Он просто сидел у костра и грелся. Пока его не спросил профессор правоведения, а по совместительству владелец сети ресторанов и ювелирной фабрики:
– Значит, вы, Андрей Александрович, всерьез полагаете, что Романовы вошли в Сибирь лишь после победы над Пугачевым?
– Я в этом уверен, – коротко ответил Аксаков.
– Но позвольте! – воскликнул профессор. – А как же тогда Пушкин с его «Капитанской дочкой» и «Историей пугачевского бунта»? Он-то сам побывал на Урале, встречался с очевидцами восстания. Тут у вас какая-то неувязочка получается.
– Никакой неувязки здесь нет, – твердо ответил Андрей. – Нельзя путать Пушкина-лицеиста с его вольнолюбивой лирикой и Пушкина, отца семейства. Ведь он ездил на Урал по личному указанию Николая Первого, и сам царь был его цензором. Вы внимательно прочитайте страницы «Капитанской дочки», где автор описывает встречу Маши Мироновой с Екатериной Второй. Идиллия да и только! Столько слащавости, что прямо блевать тянет. Вот вам и «Во глубине сибирских руд…»! Люди со временем меняются, поэты тоже. А что касается русской литературы, то она тоже косвенным образом подтверждает мою историческую версию. Чем вы, профессор, объясните мне взлет российской словесности в девятнадцатом веке? В восемнадцатом – такое косноязычие, такое графоманство! Сумароков, Тредиа-ковский, Ломоносов – у меня и язык не поворачивается назвать их поэтами. И вдруг такая революция в языке и литературе! Грибоедов, Пушкин, Вяземский, Жуковский, Батюшков, Лермонтов… Да всех не перечесть! Как такое возможно?
– Извините меня, я не филолог, а юрист. Мне сложно судить о коллизиях литературного развития.
– Я тоже не филолог. Но мнение свое у меня на этот счет есть. В восемнадцатом веке нация была занята решением совсем других проблем – расширением границ империи, и у нее просто не было времени на такие безделушки, как литература. С окончательной победой над Ордой и торжеством просвещения бывшая ордынская удаль оказалась зажата в прокрустовом ложе образованности. Глобальных войн не предвиделось, исключение – события 1812 года. У дворян появились крепостные, военная служба стала необязательной. И нация выплеснула свою пассионарность в литературе, удивив весь мир глубиной мышления, изысканностью языка и точностью образов.
–
–