Поначалу работа в райкоме партии Центрального района Калининграда его не очень удовлетворяла, работал только из-за рублевого пополнения скудной пенсии, которой не хватало не только на приобретение одежды и обуви, но даже на покупку калорийных и витаминных продуктов питания, не говоря уже о книгах, которые он любил покупать и читать их. Хотя со временем эта работа в парткомиссии стала его отдушиной — жизнь при людях. Вместе с тем он считал, что жизнь похожа на трамвай — с вагоновожатым не поговоришь. Они его уважали за доброту, принципиальность, трудолюбие. Жил по принципу — ни одного дня без доброго дела! В коллективе это заметно. А еще он знал то, что кто делает то, что может, делает то, что должен. По-другому поступить не мог, когда предложили этот участок активного и самое главное — живого общения с людьми.
Однажды, это было где-то в начале шестидесятых, к нему за помощью обратилась соседка сестры Ольги по поводу ареста ее сына, студента местного вуза, которого милиционеры арестовали за то, что во время работы на овощной базе он положил в рюкзак десяток картофелин. Хотя в то время воровство приобрело характер эпидемии. Кража, как явление, называлось тогда кратким словом — «Достал!» А как, где и когда, никого не должно было интересовать.
«Что же мы за люди, — возмущался Николай Григорьевич, — за рубль простого гражданина готовы упрятать за решетку, а чиновника, умыкнувшего у государства тысячи, прощаем, потому что тут же срабатывают и телефонное право, и отцовский лифт, и партийная корпоративность».
Как же он радовался, что удалось отстоять парня. Его только профилактировали органы ОБХСС. Юноша потом успешно закончил институт. И в последующем стал крупным инженером. Он всегда с теплотой вспоминал встречи с Николаем Григорьевичем, потому что путевку в большую жизнь ему помог приобрести «заслуженный чекист». Так он представлял своего защитника друзьям и товарищам.
Бесцветно проходили годы беспросветного, отчаянного одиночества, когда Николаю Григорьевичу не с кем было поговорить по душам, кроме как с самим с собой в комнате.
Хотя он и считал, что это самая распространенная болезнь в современном мире, но болеть ею не хотелось, поэтому жизненный вакуум он заполнял чтением. Он много читал, книги брал их из районной и райкомовской библиотек. Да и дома у него была солидная «книжная лавка».
На одной из полок стояла в рамочке черно-белая фотография красивой девушки, видно, переснятая с оригинала и увеличенная, с признаками крупной зернистости. Широко открытые глаза всегда смотрели на него. Это была его невеста, погибшая в годы войны. Ее образ жил в нем постоянно, потому что приятное, дорогое, светлое прошлое, хранящееся в памяти, есть часть настоящего. Он был художником в памяти, постоянно творя в воспоминаниях ту, что любил.
Выписывал газеты и журналы, но они только на время отрывали от одиночества — матери беспокойства. И хотя ему иногда казалось, что такая форма существования приносит и свои вкусные плоды, как он полагал, это касалось творческого процесса. В такие минуты он брал карандаш или ручку и записывал нахлынувшие, как ему казалось, удачные мысли и обобщения. Иногда эти мысли возникали внезапно, и он их фиксировал тут же на полях газет или журналов, чтобы не забыть, а потом записать в свой блокнот.
Но и эти минуты счастья проходили, вызывая дальше противоположный полюс эмоционального состояния под названием — депрессии… О, как они надоедали! Он хорошо понимал, как тяжело сознавать себя одиноким, находясь среди людей и где-то далеко-далеко от своих друзей по контрразведывательному ремеслу, которые его уважали и прислушивались к мнению ветерана.
«Человек велик и красив, только если думать о нем, сидя на месте, — размышлял Николай Григорьевич. — Стоит выйти на улицу, и мысли о величии уступают мыслям сострадания за грехи и другие огорчительные поступки этого самого человека. Он ругается и сорит, ворует и грабит, обманывает и издевается, в том числе и над братьями нашими меньшими. Вчера видел, как возница остервенело, до крови бил по крупу лошаденку, тащившую под гору тяжелейший воз с сырыми дровами. Она еле переставляла ноги, а он хлестал и хлестал ее горячим кнутом, да так, что рубцы тут же вспучивались, словно подкожные змеи гуляли по крупу.
Что это, как не деформация человека? А может, это его настоящий портрет в определенных условиях? Нет, все зависит от человеческих морали и нравственности, за которыми стоят конкретные поступки личности».
Волны воспоминаний наплывали одна за другой, когда хотелось прислониться к красивой стене прошлого, связанного с честной и чистой службой, которой он отдал около тридцати лет. Но за этой красивой стеной, за приятным фасадом лежало теперь, увы, мертвое прошлое. Оно больше не вернется, в него никогда нельзя будет окунуться. Прошлое для него теперь было не чем иным, как ведром праха.