«Мы дошли до заветного булыжника, — рассказывал Олег Иванович в дневнике. — Уже видна Андреевская церковь Растрелли — скоро здесь будут сниматься „За двумя зайцами“, но еще не сейчас — через три года!.. А сейчас Некрасов покупает мне пирожки с мясом, поджаренные на сале, мимо них пройти немыслимо, от них стоит не запах — чад! Угощает меня и себя. Жуя пирожки, начинаем спуск.
— Я вам, Олег, дам еще „В окопах Сталинграда“ почитать…
— Я слышал об этой книге, мне стыдно, но я…
— Тут нет ничего стыдного, вы ведь еще не всего Толстого читали, Лескова? А Некрасов — не такая уж и большая литература… Но, знаете, как меня долбали за эти „Окопы“? Сталинская премия — это все потом. Дважды обсуждали в Союзе писателей — специальное заседание президиума и еще отдельно — военные! Реализм на подножном корму, окопная правда — чего только на меня не вешали!.. „Объясните мне, товарищ Некрасов…“ — прицепился ко мне один из военной комиссии, который никогда на фронте-то не был. Что ему Киев, он сдал ее сразу, мать городов русских… Как назло, мы с ним надрались, это он меня подпоил — видимо, получил задание… Ну и прилип: „Объясни мне, где у тебя в книге перелом в войне показан?“ Я снял рубашку и тычу ему. „Вот перелом, вот перелом…(Некрасовское тело я видел потом, — рассказывал Борисов. — Когда он входил в воду и купался. Оно все в шрамах. Там живого места нет.) Покажи теперь хоть один перелом у себя!“ Он как будто не слышит, наливает. „Объясни, — говорит, — почему у тебя все с точки зрения ближнего боя?..“ Ну, мне надоело… Я как раз в то время чеховские дневнички почитывал и ответил ему, чуть-чуть перефразировав Антон Палыча: „Каждый, кто берет мою книжку, хочет, чтобы она ему что-нибудь объяснила, а я тебе так скажу: некогда мне возиться со всякой сволочью“. А! Вот гениально… Олег, а ты бы сыграл Николку Турбина? (Переход на „ты“, по словам Олега, был совершенно нормальный, ведь разница в возрасте у нас — почти двадцать лет.)».
«Мы, — рассказывал Борисов, — остановились у дома 13 (в Киеве на Андреевском спуске, 13, — домик М. А. Булгакова. —
„Извини, — говорит, — я певец сиплый. Больше за сценой. На экзаменах в театральную студию пел только ‘Индийского гостя’ и ‘Надднипряньский полк ударный’… так что помогай!“ Но я ни мотива, ни слов не знаю. „Тогда, — говорит, — давай другой Николкин романс. Из начала третьего действия. Знаешь?“ И замычал уже более знакомое:
Я подхватил, но все равно — ни в склад, ни в лад. „Олег, надо учиться петь на улице. Перевернутая шапка, гитара… Ты на чем еще можешь кроме гитары?“ „Могу на баяне“, — отвечаю я. „Очень хорошо. Мы все равно рано или поздно уедем из этой долбаной страны. А там ведь с работой худо… Ваня, один из булгаковских братьев, между прочим, сейчас в балалаечном ансамбле в Париже… Да и здесь, не ровен час, можем, милый друг Олег, оказаться на паперти. Ты меня подкармливать будешь. Обещаешь?“
Мы подходили к Подолу. „Это — Контрактовая площадь, — говорит Некрасов. — Когда-то здесь продавалось много тарани и моченых яблочек. Отличная закуска, между прочим… — И неожиданно, в повелительном тоне: — Будешь петь?“ Я, конечно, не сразу понял: „Где? Здесь?.. Нет, Виктор Платонович, здесь не смогу. Да и гитары нет. Дома, в театре — извольте…“ — „Ловлю тебя на слове, будешь петь у меня дома“. Действительно, пел я ему не раз. В его квартирке, в Пассаже, где он жил со своей мамой. Сначала был неизменный борщ, под борщ — водочка, потом песни. Репертуарчик у меня хиленький — четыре-пять песен и столько же модуляций. Из той надписи, что он оставил на сборнике „Вася Конаков“, ясно, что произвело на него самое сильное впечатление: „Дорогой Олег! Это за Сережку с Малой Бронной и Витьку с Моховой. Декабрь, 1961“».
А тогда, после трехчасовой прогулки, Некрасов, наконец, сообщил Олегу главное: «Если тебе нравится моя повесть, то ты поедешь на „Ленфильм“, на кинопробы. К режиссеру Владимиру Венгерову». Сказано это было на маленьком пароходике, который должен был прокатить их до Осокорков.