«Мне иногда сдается, что „гений“ — это не конкретное понятие, а символ нашего удивления и бессилия аналитической мысли перед природой большого дарования, — пишет Наталья Радько. — Как? Почему? Откуда? У критиков чаще всего есть ответы на любые вопросы по поводу чужого творчества. У каждого свой хлеб. Но есть граница, за которую нас не пускают. Там тайна. Она немного высокомерна. Она сама защищает себя. Быть может, даже от своего обладателя. Вот ее непониманием не оскорбишь. Пусть только не несет оно в себе ни агрессивности, ни невежества, ни упрямой злобы. Пусть изредка бывает почтительным и деликатным. И тогда тайна позволит приблизиться к себе, а может, и подарит какую-то отгадку».
Борисов (с редчайшим, по мнению Натальи Радько, фактом актерского дарования — «способностью играть мысль»; Олег Иванович заметил по этому поводу: «Наташа Радько перегнула палку, написав, что я могу играть идею») считал, что такие слова, как «гений», «великий», нельзя разбазаривать: «Ими может быть отмечен создатель, но не исполнитель, не интерпретатор. Наша функция вторична, над нами — литература. Натурщик, позирующий художнику, не может быть гением». Называл актерство «неинтеллектуальным поприщем».
«Как это непросто, — рассуждал он, — привести к единому знаменателю, заставить говорить на одном языке. Чувства, эмоции все равно выпирают, и еще самолюбование, глупость. Может ли глупый человек играть умного, рядовой — гения? Ведь может же злой — доброго (или не может?). А где вы вообще видели умных артистов? Их было-то за историю театра…
Как сделать, чтобы эмоции были под контролем, а спектакль, хотя бы отдельные сцены, стал явлением жизни? Чтобы пришли к тебе философ, ученый, поэт — просто горстка умных людей, и увиденное их подтолкнуло бы к творчеству, к какому-нибудь открытию…»
Борисов всегда относился к себе с предельной критичностью. Его друг Давид Боровский брал с него в этом плане пример. Когда однажды Боровскому сказали, что «редко кому из современных театральных художников еще при жизни удавалось слышать в адрес своих работ такие эпитеты, как „классическая“… Ваше решение „Гамлета“ называли „легендарным“», он ответил: «В Париже придумали выставку макетов десяти лучших „Гамлетов“ нашего столетия, где была и таганковская постановка. Я ходил по Центру Помпиду, смотрел, сравнивал. И с полной убежденностью могу сказать, что лучшим был макет Гордона Крэга для Художественного театра. Это такая гениальная фантазия, на все столетие. Думаю, что в минуты, когда тебя одолевает чувство собственной важности, очень полезно посмотреть, как работали великие мастера: очень помогает».
Борисов — беспощадный исследователь метафизических крайностей («Мне всегда интересен предел, крайняя точка человеческих возможностей, — записал он в дневнике. — А если предела не существует?») — вовсе не заложник масштаба своей личности. Вадим Абдрашитов, тоже называвший Борисова гением, отдельным явлением в киноискусстве, сверхъяркой звездой, излучение которой мешало другим, считает, что «он недостаточно оценен обществом». Академик Андрей Андреевич Золотов согласен с такой оценкой и объясняет, почему, по его мнению, «недостаточно». Масштабы не совпадают. У Борисова масштаб такой огромный, что он вместил в себя общество, а у общества масштаб сжимается, сжимается, сжимается… Обществу многовато Олега Борисова. Он все понимает, все может и всех жалеет… Борисов — человек, который мог понять масштаб других людей, высоко его оценить, соблюдая нормы скромности. Ничего у общества не просил.
Татьяна Москвина считает, что судьба Борисова «сложилась бы мощнее и удачнее, будь он чуть менее одарен». Парадоксальность этого мнения основывается на противопоставлении духовного труда и актерской стези, сочетающихся, по словам Москвиной, «неважно» и конфликтующих: «Духу противна пошлость актерства, артистизму надоедает требовательность духа и его, как правило, резко враждебные отношения с действительностью».
У Чингиза Айтматова, которого очень уважал Олег Иванович, есть этюд о разговоре с Дмитрием Шостаковичем «Весь мир в одном себе». Композитор спрашивал писателя: «Может ли родиться новый Шекспир?» Айтматов ответил: «Вряд ли. Не может». Шостакович был большим оптимистом, он считал, что может, но с условием, что этот человек «должен вместить в себя весь мир». Красиво сказано. «Но способен ли художник вместить весь мир, разве душа его равна миру? — спрашивает Андрей Андреевич Золотов. — Звучит, пожалуй, чересчур высокопарно… Видно, смысл все-таки в чем-то другом. „Весь мир в одном себе“ — означает сочувствие всему в мире, всем, кто встречается в пути, ибо каждый из живущих имеет собственное мировое значение…Олег Борисов на своем личном, интеллектуальном уровне вмещал в себя весь мир».