Он старался говорить весело, искренне, хотел подбодрить ткачиху, но в словах не было ни искренности, ни веселости. Уходила Варвара от толпы тоскующая, и все тревожным шепотом говорили, что пропал, пожалуй, Акимка.
— Сон-то, сон какой. Уж ежели мать такой сон увидела, несдобровать сыну.
И молчали, слушая гул выстрелов в городе. Всем думалось, что на самом деле несдобровать Акимке… От этих дум была страшна наступающая ночь…
VIII
В тот вечер заперли ворота рано, как только стемнело, а со двора в комнаты никто не уходил. Улица за воротами обезлюдела, стала гулкой и тревожно ловила шаги редких одиноких прохожих. Потревоженные люди боялись одиночества, боялись своих квартир и жались вместе на темном дворе в сыром, осеннем, промозглом воздухе. Все говорили вполголоса: боялись, не услышали бы за воротами. Василия давила тоска. Он бродил по двору — вдоль стен, молчал, слушал выстрелы, теперь, к ночи, ставшие четкими. Стреляли то далеко, должно быть, за Лубянкой, то близко, рядом. Где-то кричали «ура», где-то трещал пулемет. Слышно, по Большой Пресне промчался автомобиль, — резко ревет, должно быть, грузовик…
— Петра-то Коротина тоже нет, — громко сказал кому-то Ясы-Басы.
— Где там! Он у них теперь главный заводила, — ответил женский голос, — главными делами ворочает.
Потом заговорили тихо, — видно, не хотели, чтобы кто-нибудь из Коротиных слышал. Василию стало не по себе. Петр Коротин ушел туда, в бой. Говорят, теперь он главный заводила. Да, да, он может, он такой, — это так похоже на него. Он с детства был упрямый и настойчивый. Бывало, били его ребятишки, а он зубы скалит, ругается, но не плачет. Вместе росли вот в этом тихом старом дворе — Петька Коротин и два братца — Василий и Иван Петряевы. И отцы дружили у них. На одной фабрике сколько годов вместе работали; своих ребятишек тоже туда всунули. Когда пришел страшный для Пресни девятьсот пятый год, Петька Коротин и оба Петряевы еще подростками были, несмышленышами. Старика Петряева убили тогда солдаты-семеновцы вон там, за углом, где за старыми деревьями еще теперь молчат разрушенные, будто изгрызенные, кирпичные стены шмидтовской фабрики.
Василий смутно, как полузабытый сон, помнит эти дни.
Убитых тащили волоком по камням вниз по Глубокому переулку и бросали под кручу в реку, в прорубь. А мать-то тогда как плакала. Ругала отца, зачем полез в эту кашу. И дети печалились. Потом сознали сами, стали социалистами, гордились стариком.
— Погиб как герой…
Эсером был отец-то. Суровый был. Иван — брат — в него. Тоже суровый.
А вот Коротин стал большевиком. Главный у них…
Ушло детство. Вместо него — партийность. Чижей-то вместе под Кунцевом ловили, дрались с шелепихинскими ребятишками… Тоже вместе. Все, все ушло. В бою Петр, в бою Иван, в бою этот несуразный Акимка.
Пятый год. А где ему сравняться с нашими днями? Вот бы теперь посмотрел отец, какая заварилась склока.
Иногда стреляли на Пресне, совсем близко. Слышно, как в темноте тревожно спрашивают:
— Уж не до нас ли добираются?
Подолгу стояли молча, прислушиваясь.
— У… у… батюшки, — слышался откуда-то заглушенный плач. — О-х, родимые… о-о-о…
— Что это? Плачут, что ли? — спросил кто-то в темноте.
— Варвара плачет, — со вздохом ответил женский голос. — По Акимке.
Молча, тихо, толпой все подошли к завешенному окну Варвариной квартиры и долго смотрели, как на занавеске металась темная человеческая тень, и слушали горький, полный безнадежной тоски, плач:
— Ой, родимые! Ой, господи, о-ох!..
— Пойти бы к ней, утешить. Может, зря убивается. Еще ведь ничего не известно, — тихонько и раздумчиво говорили женщины. А потом, посоветовавшись, пошли к Варваре и что-то долго говорили с ней.
— Бу-бу-бу… — слышно было под окном, как они бубнили там.
А Василий все бродил молча вдоль стен и не мог найти себе места. Приходила во двор мать, отыскивала его и тихонько, чтобы другие не слыхали, говорила:
— А Ваньки-то нет ведь. Пропадет пропадом теперь.
Василий ничего не ответил ей: сам сильно беспокоился.
Вместе с другими женщинами Пелагея (так звали Васильеву мать) тоже ходила к Варваре, и Василий слышал, как она, выйдя опять во двор, громко и с обычной грубостью сказала:
— Вот они, социалисты-то. Царя свергли, а сами престол-то не поделили. Дерутся, подлецы, а за ними и мальчишки лезут. Вот! У матери сына единственного и то отняли.
— А у вас-то оба дома? — спросил из тьмы кто-то.
— А хоть бы оба провалились, не пожалею, — с сердцем ответила Пелагея. — Я бы всех социалистов на осину. Мало их, подлецов, в Пятом году били, мало постреляли? Еще захотели?..
— Теперь уж сами дерутся. И семеновцев не надо.
— Не социалисты же дерутся, а народ с буржуями, — сердито сказал кто-то из темноты. — Надо же когда-нибудь начинать настоящую борьбу.
Присмотрелись. В темноте разобрали, что говорит бывший конторщик Синькин — пьяница и вор, за которым прежде следила полиция.
— А вы сами-то что же не пошли туда? — запальчиво спросила Пелагея. — Вам давно надо там быть. Вам самое бы место там.
Синькин смутился.
— Я что ж, я человек пожилой. Я боролся в свое время.