Странную власть надо мной имеют некрашеное дерево, старое железо и штукатурка, — рассуждает он. — Они способны овладеть моими помыслами, заставить их устремиться к женщине, неважно какой. Сам не знаю почему, но эти грубые строительные материалы крепче, чем роскошное обрамление, теснее, чем золото и зеркала, бархат, шелк и даже мех, связаны в моем сознании с неизменной прелестью этой извечной игрушки. Разве мог я когда-нибудь устоять перед жалкой притягательностью фонарей на длинных бараках, подобных обросшим мхом и плющом баржам, на опушке Арденнского леса? И я помню еще веселый дом в Синистрии, постройку из чистых еловых досок в виде шестиконечной звезды или, как ее называют, печати Соломона. В центре звезды торчал молодой ствол с обрубленными ветками, но крепко державшийся за землю корнями, — колонна храма и ось постройки; на него была насажена тяжелая, грубо вырезанная голова кабана, выкрашенная в ярко-красный цвет. Нелепые Самсоны раскачивали ствол, меряясь силами. Туда ходили главным образом старьевщики, рывшиеся неподалеку на свалках последней войны, и светскими манерами в салоне и не пахло. То и дело гости расплачивались товарами и одобрительным ревом встречали неизбежную шутку — сотню патронов в награду тому, кто за три минуты опростает свои гильзы… Тряпичники, я завидовал вашим остротам, успеху вашей безмерной любезности… Не дурак ли я! Ах, если бы вынырнуть, оставив на самом дне себя воспоминание о синистрийских свиньях, о ярко-алой кабаньей голове над звездой Соломона.
Имя женщины с этого острова, до которого я так долго добирался, перешел вброд два маленьких пролива (а через последний, более глубокий, меня перенесла на холодной спине волна) — Родогуна Ру. Я помню это совершенно точно. И для того чтобы ее ни с кем не спутали, ведь так могли зваться и другие — старухи, оборванные девчонки в двух-трех лачугах, смотрящих окнами на материк, я сделаю ее владычицей соляного острова. Царица Родогуна… Как повеяло Востоком от нескольких слогов! Словно бледный полумесяц над рассыпавшимся в прах глиняным городом, некогда посвященным Иштар, этот титул, данный мною в шутку, окутывает сиянием легенды одинокую девушку и ее жестокую повесть. Я рад тому, что не было, нет и не будет между ней, Родогуной в страшном кровавом ореоле, и мною — тем, кто валяется теперь как собака на этих прогнивших мешках, — ничего даже отдаленно напоминающего предмет вольных шуток наших славных французов, одним словом, ничего эротического. Я благодарен за это богам Средиземноморья и всем богам иудейского и греко-латинского мира, а также, разумеется, божествам Аравии и еще Сардинии, такой же неприступной, как высокогорья Центральной Азии.
«Жестокая повесть», сказал я, как будто можно и в самом деле узнать чью-то историю, кроме своей собственной. Желторотым дураком был я тогда, и навсегда останусь таким (но из какого мерзкого гнезда выпавшим?). И что толкает меня, Валентина Сорга, почти оборванца, полуголодного и совершенно трезвого, повисшего между сном и грезами и лишенного общества, если не считать больших назойливых мух, соперничать с романистами, профессиональными лжецами, у которых ни в одном слове, от первого до последнего, нет и крупицы достоверности. Картинки — вот и все, что я хочу припомнить, прочего в точности не передать, а полумрак располагает скорее созерцать, чем баюкать себя выдумками. К тому же, должен признаться, я пребываю и, несомненно, останусь в полном неведении хода событий, первоначального плана или истоков этой кровавой драмы, застрявшей в моем сознании светящимися осколками витража, поскольку мадемуазель Родогуна, единственная, кому это известно, — самая неразговорчивая, замкнутая и отбивающая охоту любопытствовать из всех женщин, которых я знал в своей бродячей жизни.
В первый раз я увидел Родогуну Ру несколько лет назад. Для полноты картины надо знать, каким сам я был в то время, и тогда встает другой вопрос: каким я стал теперь? Но среди разнородных обломков, составляющих всю обстановку моего соляного склада, не найдешь даже осколка зеркала, как ни ищи, и тем лучше: в нем я увидел бы лишь еще один жалкий завалящий обломок. Что касается внутренней жизни этого малого, то, пока это в моей власти, я позволю ему пребывать лишь в трех состояниях: усталости, опьянения или мечтательности. Довольно об этом. Будем благоразумны, вернемся к прошлому.