Переговоры, не успев толком начаться, в тот же день зашли в тупик. Хмельницкий приехал на обед к воеводе довольно поздно и в прескверном настроении. Первым делом он заявил, что все сказанное вчера о перемирии, о созыве комиссии на троицу и об освобождении перед началом комиссии пленных говорилось им спьяну, теперь же он видит, что его хотели провести. Кисель попытался его улестить, успокаивал, объяснял, доказывал, но было это – по словам подкомория львовского – все равно что surdo tyranno fabula dicta[178]. И вел себя гетман столь дерзко, что комиссары не могли не пожалеть о вчерашнем Хмельницком. Пана Позовского он ударил булавой потому лишь, что тот не вовремя на глаза попался, хотя изнуренный болезнью Позовский и без того был на волосок от смерти.
Не помогали ни выказываемые комиссарами расположение и добрая воля, ни уговоры воеводы. Только опохмелясь горелкой и отменным гущинским медом, гетман повеселел, но ни о каких публичных делах не дал даже заикнуться, твердя: «Пить так пить – рядиться завтра будем!» В три часа ночи он потребовал, чтобы воевода отвел его в свою опочивальню, чему тот противился под разными предлогами, поскольку умышленно запер там Скшетуского, всерьез опасаясь, как бы при встрече гордого рыцаря с Хмельницким не вышло какой-нибудь неожиданности, пагубной для молодого человека. Но Хмельницкий настоял на своем и пошел в опочивальню. Кисель последовал за ним. Каково же было его удивление, когда гетман, увидев рыцаря, кивнул ему и крикнул:
– Скшетуский! Ты почему не пьешь с нами?
И дружески протянул руку.
– Болен я, – ответил, поклонясь, поручик.
– И вчера уехал. Без тебя и веселье было не веселье.
– Такой он получил приказ, – вмешался Кисель.
– А ты, воевода, помалкивай. Я й о г о знаю: непростая птица! Не захотел глядеть, как вы мне почести воздаете. Но что другому бы не сошло, этому сойдет: я его люблю, он мой друг сердечный.
Кисель от удивления широко раскрыл глаза, гетман же неожиданно обратился к Скшетускому:
– А знаешь, за что я тебя люблю?
Скшетуский покачал головой.
– Думаешь оттого, что ты аркан на Омельнике перерезал, когда я никто был и точно зверь затравлен? Нет, не за то! Я тебе тогда перстень дал с прахом Гроба Господня, но ты, строптивец, не показал мне этого перстня, когда попал в мои руки, а я тебя все же отпустил, – выходит, мы квиты. Не потому я тебя люблю. Ты мне иную оказал услугу, за что я тебе навек благодарен и почитаю другом.
Скшетуский в свой черед удивленно уставился на Хмельницкого.
– Видал, как дивятся, – словно обращаясь к кому-то четвертому, сказал гетман. – Ладно, припомню тебе, что мне в Чигирине рассказали, когда мы с Базавлука туда пришли с Тугай-беем. Расспрашиваю я всех о недруге своем Чаплинском, которого найти не сумел, а мне и говорят, как ты с ним обошелся после первой нашей встречи: мол, одной рукой за чуприну, другой за шаровары схватил да дверь им вышиб, – ха! – и морду в кровь разбил собаке!
– Верно, так я и сделал, – ответил Скшетуский.
– Ой, хорошо сделал, славно придумал! Я еще до него доберусь, иначе к чему комиссии да переговоры? Непременно доберусь и по-своему позабавлюсь, однако же и ты его хорошо отделал.
Затем, оборотившись к Киселю, гетман стал наново повторять рассказ:
– За чуприну его уцепил да за портки, слышь-ка, поднял, как слизняка, двери вышиб и на двор…
И расхохотался так, что загудело в светелке и эхо докатилось до соседней комнаты.
– Прикажи подать меду, любезный пан воевода, надобно выпить за здоровье этого рыцаря, моего друга.
Кисель приоткрыл дверь и крикнул слугу, который тотчас принес три кубка гущинского меда.
Гетман чокнулся с воеводой и со Скшетуским, выпил – хмель, видно, сразу бросился ему в голову, лицо засмеялось и душа развеселилась; обратившись к поручику, он крикнул:
– Проси, чего хочешь!
Румянец выступил на бледных щеках Скшетуского, на минуту воцарилось молчанье.
– Не бойся, – сказал Хмельницкий. – Слово – олово: проси, чего хочешь, только Киселевых дел не касайся.
Хмельницкий, даже нетрезвый, оставался себе верен.
– Коли мне позволено расположением твоим воспользоваться, любезный гетман, я потребую от тебя правого суда. Один из твоих полковников меня обидел…
– Шею ему у р i з а т и! – гневно перебил рыцаря Хмельницкий.
– Не о том речь: вели только ему принять мой вызов.
– Шею ему у р i з а т и! – повторил гетман. – Кто таков?
– Богун.
Хмельницкий заморгал глазами, потом хлопнул себя по лбу.
– Богун? – переспросил он. – Богун убит. М е н i к о р о л ь п и с а в, что он в поединке зарублен.
Скшетуский остолбенел. Заглоба говорил правду!
– А что тебе Богун сделал? – спросил Хмельницкий.
Щеки поручика вспыхнули еще ярче. Он не мог решиться рассказать о княжне полупьяному гетману, боясь услышать от него какое-нибудь непростительное оскорбленье.
Его выручил Кисель.
– Это дело серьезное, – молвил он, – мне рассказывал каштелян Бжозовский. Богун у этого рыцаря невесту умыкнул и неведомо где спрятал.
– Так ищи ее, – сказал Хмельницкий.