Говоря в сослагательном наклонении, я бы предположил, что господин Хазанов высказывает несуразности. Даже и точка отсчета взята нелепо: ведь именно в это время возникло поразительное в своей творческой мощи явление, известное во всем мире как «русский исторический авангард». Откуда и пошла вся эта спираль, как не из наших болот? Не в московские ли театры ездили учиться парижские и лондонские режиссеры? Не от Малевича ли с Татлиным пошла танцевать современная промышленная эстетика? Не петербургская ли молодежь открыла чудеса абсурдной драмы за два десятилетия до Ионеско? Не Андрей ли Белый, а за ним и Мандельштам стали писать прозу, впоследствии названную «новым романом»? Без конца можно задавать господину Хазанову такие как бы обиженные, а на самом деле иронические вопросы, имея за спиной великолепную по высокомерию фразу Велимира Хлебникова: «…новаторы от Вержболово, что ново там, то здесь не ново…»[273]
Можно ли говорить о духовном упадке, когда именно в этот период русская культура противоборствовала коммунизму и дала, волей-неволей, такие примеры высоты духа, глубины философского поиска и мужества, какие другим и не снились?
Снова вспоминается ранний Б. Слуцкий: «…для тех, кто до сравнений лаком, я почести не знаю большей, как русский стих сравнить с поляком, поэзию родную – с Польшей…» В этом противоборстве, то смиренном, то воинственном, русская культура стала сражающимся отрядом христианской цивилизации.
Однако почему же у Хазанова возникла эта странная идея распада и отсталости после 1910 года? Мне представляются тут две причины. Во-первых, в том году кончился XIX век, то есть наше вчера, и начался XX, то есть наше сегодня. Трудно положительно оценивать время, в котором сам живешь и сам творишь, в самом деле трудно сказать современнику: «Вы гений, ваше превосходительство», ведь он носит такие же штаны, как и вы сами; да и в самом деле, ошибки возможны – часто в штанах оказывается не то.
Вторая причина, возможно, состоит в гипертрофированном комплексе неполноценности перед западной культурой. Вопрос серьезный, «комплексочек» этот издавна жив на Руси, а в советское время отчаянно усугубился. Вот еще один автор, господин Антонович, в журнале «Литературный курьер» попросту оглушает свою аудиторию, говоря, что вся современная русская литература поражена комплексом неполноценности, страдает неизлечимым провинциализмом перед лицом блистательного Запада.
Нельзя не сказать, что у Антоновича есть некоторые основания для такого суждения. В этой связи первое, что мне вспомнилось, – судьба покойного очень хорошего писателя Анатолия Кузнецова; я знал его с 1960 года.
В 1969-м он произвел сенсацию, попросив политического убежища в Англии. У этого побега была определенная трагикомическая подоплека, о которой в свое время достаточно поговорили, сейчас не хочется об этом вспоминать. Так или иначе, мы в Советском Союзе ждали, что Кузнецов, вырвавшись за зону, начнет выдавать книгу за книгой, однако этого не случилось – он попросту замолчал.
Спустя несколько лет в Москву дошло его интервью, в котором он с исключительной искренностью, сродни эксгибиционизму, раскрывал причину своего молчания. Оказывается, он был абсолютно подавлен превосходством английской культуры, каждый английский писатель казался ему небожителем, себя же он полагал жалким провинциалом, и это мешало ему держать перо.
Я как-то в писаниях своих придумал словечко «глухомания», оно как бы определяет и размещение персоны в пространстве, и состояние ума. В большевистском царстве «глухомания» развивается до абсурда, ибо она противостоит тому, чего они боятся, как черти ладана, – космополитизму, чувству открытого мира.
«Глухомания», конечно, не чисто русское явление, и в американской культуре, равно как и в английской, предостаточно провинциализма, приводящего к косности мысли и языка, хотя иногда, исключая из правил, дающего и художественные плоды – Фолкнер. Бежать из провинциализма можно только в космополитизм, на Елисейские Поля – где они располагаются? Прошу не путать с Елисеевским магазином.
Советчина в дремучести своей вырабатывает в людях, с одной стороны, нелепейшее чванство перед иностранцем («любой советский человек выше самого высокопоставленного буржуазного чинуши», Ленин или Сталин), а с другой – холуйский взгляд снизу на заезжих «олимпийцев». В литературе же советской и то и другое приобретает гиперболический характер.
У настоящей высокой русской культуры этого комплекса вообще не было. Пастернак, Ахматова, Кандинский чувствовали себя такими же европейцами, как, скажем, Сартр, Моравиа, Дали.
Наше литературное поколение все-таки следовало за «Петербургом» и «Египетской маркой», а не за «Цементом» и «Поднятой целиной», может, поэтому и у нас почти с самого начала отсутствовала всяческая униженность по отношению к Западу.