— Вот ты… — Он уставился на меня ничего не выражающими водянистыми глазами. — Вот ты, говорю, все пишешь что-то втихомолку, как человек в футляре. А зачем пишешь — неизвестно… Скажи, почему так получается? Вот мой батька семьдесят пять целковых зарабатывал, а за четвертную корову можно было купить. Ко-ро-ву! — Лесков поднял кверху палец. — А мне на корову надо целый год работать…
— Корова-то у тебя, выходит, золотая! — усмехнулся Николай Григорьевич.
— Што, што? — не понял Лесков.
— Золотая, говорю, коровка получается. Двадцать четыре тысячи по твоим расчетам стоит. На старые деньги.
— Ишь ты, грамотей, — Николай Николаевич прищурил один глаз и посмотрел на мастера. — Ты б лучше пол для палаток с начальства стребовал, а то живем, как последние скоты.
— Каждый живет как может, ты — как скот, мы — как люди, — усмехнулся Ирек.
Лесков медленно повернул к нему голову:
— Шо, шо? — Пьяный он соображал довольно туго.
— Послушай, Николай Николаевич, отчего это ты такой злой на мир? — спросил Боровиков.
— А чего доброго в твоем мире, а?
— В моем много доброго, это в твоем мало.
Лесков нехорошо усмехнулся.
— Много! Ожидай!.. Разве есть на свете справедливость! — крикнул он вдруг и распахнул рывком полушубок. — Вот в двадцать девятом явился к нам на хутор такой обормот, у нас лета два работал, ни кола ни двора за душой, грош в кармане — вошь на аркане, — раскулачивать, значит. Экс-про-при-ировать экс-про-приаторов! — Лесков сделал паузу, ожидая, какое это произведет впечатление. — А у нас все своими руками нажито… Вот этими! — Он поднял кверху руки, как проповедник. Руки были жилистые, потные и чуть-чуть дрожали. — Я за берданку и в него — бах, бах… Наповал. А сам на коня да в степь, да в степь…
Он замолк, тяжело дыша, словно не тридцать лет назад, а только что удирал, скакал верхом без памяти по степи.
— Теперь понятно… — не скрывая неприязни, сказал Ирек.
— Чего тебе понятно? — опять прищурился Николай Николаевич.
— Не чего, а что… Понятно, почему ты такой злой на мир. — Ирек встал из-за стола. — Пошли, Ванька!
— Я твоего Ваньку убью, как куропатку. Чик! — Лесков сделал вид, будто целится в собаку. — Сказал убью, значит, убью.
— А зачем ее убивать, тварь божию? Небось, тоже жить хочет, — сказал Николай Иванович. Он распарился от сытного ужина и четырех кружек чаю и был настроен добродушно.
Лесков вскочил с табуретки.
— А мой батька, думаешь, не хотел жить? И брат старшой Степан тоже не хотел? А вот не дали!..
— Ладно, Николай Николаевич, биографию свою в другом месте будешь рассказывать. Иди-ка спать, — сказал мастер.
— А может быть, я еще не на-ве-се-лил-ся? — с пьяным кокетством заявил Лесков.
— Ну, веселись, веселись, если тебе весело. Только чтоб завтра на работе был, как часы.
Вместе с нами Лесков забрался в палатку, но спать не стал, немного покопался в своих вещах и вышел, пошатываясь. И сразу же послышалась его всегдашняя песня. Пел он с надрывом, с пьяной слезой, как цыгане в плохом кинофильме.
— Развеселился… весельчак-щекотунчик, — усмехнулся Боровиков, прислушиваясь.
Мы уже поговорили вдосталь и начали засыпать, когда снаружи послышался осторожный шепот Ирека:
— Николай Григорьевич, а Николай Григорьевич, вы спите?
— Нет, а что?
— Ванька у вас?
— Нету… Он же с тобой пошел.
— А Николай Второй?
— Смотался куда-то. Недавно песни пел.
— Не могу нигде Ваньку найти.
— Да ну, поищи лучше… Может, к Вале забрался?
— Спрашивал, говорит, нету.
Мы наскоро оделись и вышли в ночь. Над тундрой висела бледная, размытая с одного боку луна. Ее слабое отражение дрожало в черной воде озера, но на него поминутно накатывались быстрые облака, и оно гасло. По-разбойничьи посвистывал ветер. У берега монотонно плескалась мелкая холодная волна.
— Ванька! Ванька! Ванька! — сначала тихо, потом все громче поманил Николай Григорьевич.
Никто не откликнулся, только в Валиной палатке зажегся свет. Намокший брезент был прозрачным, и палатка напоминала большой тусклый фонарь.
— Еще этого пьяного нет на месте! Николай Николаевич! — Приставив ко рту сложенные рупором руки, позвал мастер.
В ответ лишь слабо вскрикнул лебедь, заночевавший в зарослях тальника.
Вышел Саня в неизменной засаленной телогрейке и кепке с пуговкой. Вытянув, словно гусь, голову, он стал вглядываться в темноту.
— Вот теперь и маракуй, что к чему! — выразил он свое отношение к происходящему.
— Ни-ко-лай Ни-ко-ла-евич!
— Ванька! Ванька! Ванька!
— Лес-ко-ов! Где-е ты?