В то время как двадцать негров и двадцать негритянок разжигали мирру и ладан в курильницах, от которых к небу струился голубоватый душистый дымок, из рощицы послышались волнующие звуки флейты и цитры. Индийские повара готовили закуски и другие национальные блюда из тех же продуктов, по тем же рецептам, что и у себя на родине.
Утром в саду появился художник Фоконне в белом балахоне, похожем на костюм акробата или жонглера, и, как заправский факир, стал развлекать публику фокусом с исчезающим апельсином.
Все гости – и профессиональные художники, и любители – были артистическими натурами, они стремились внести свою лепту в это грандиозное празднество. Самые состоятельные из них, такие как княгиня Мюрат и месье Бони де Кастеллан[241], впоследствии часто говорили мне, что за всю жизнь не видели ничего более увлекательного зрелища, наполнявшего эту волшебную ночь.
Разумеется, кое-кто утверждал, будто я устраиваю праздники ради рекламы. Хочу опровергнуть это глупейшее обвинение.
Я никогда не верил в рекламу и не гнался за ней. Если меня и рекламировали, то совершенно бескорыстно. Я не из тех людей, которые готовы заплатить, лишь бы только о них говорили.
Эти праздники я затевал ради друзей, они очень тревожили моих недоброжелателей и вызывали злобу у тех, кому не посчастливилось попасть в число приглашенных. И в отместку – все мы знаем, как это бывает в Париже, – обо мне стали распускать грязные слухи, столь же нелепые, сколь и безосновательные.
Однажды меня пожелала видеть некая дама из аристократических кругов. Она подумывала о том, чтобы устроить праздник для своих друзей и собиралась назвать его «Тысяча вторая ночь». Я сразу же поправил ее, сказав, что праздник с таким названием через несколько дней состоится у меня, поэтому ее торжество должно называться «Тысяча третья ночь». Она показала мне дом, чтобы я определил, какие помещения лучше всего подойдут для праздника. Увидев достаточно обширную картинную галерею, я сказал ей, что здесь можно устроить кипарисовую аллею, вроде тех, какие мы видим на персидских миниатюрах. А картины, конечно, придется на несколько дней убрать в другое место.
– О нет! – воскликнула она. – Мой муж ни за что не согласится снять со стен эти изумительные вещи, он так дорожит ими.
– Но вы же в любом случае уберете отсюда кушетки эпохи Людовика XV, в которых нет ничего восточного, и широкие кресла, совершенно не подходящие к стилю праздника.
– Никогда в жизни! – воскликнула прекрасная дама.—
Эта фамильная мебель – лучшее украшение нашего дома.
Ее нельзя никуда переносить или передвигать, это слишком рискованно.
В итоге я сказал мадам де Ш„что не буду претворять в жизнь ее планы. Зато успешно осуществил мои собственные – праздник вышел на славу.
Так считал Бони де Кастеллан, а уж он знал толк в праздниках, поэтому я очень дорожу его похвалой. Он говорил мне, что праздники у герцогини де Дудовиль[242], на которых ему случалось бывать, возможно, отличались большей роскошью, чем мои, но там он никогда так не веселился: еще бы, откуда там было взяться такой буйной фантазии и неистощимой изобретательности, какие проявлял я!
Бони де Кастеллан и Робер де Ротшильд, благодаря своему положению в обществе, хорошо изучившие эту сторону парижской жизни, признали мои праздники лучшими из всех. Должен сказать, я приглашал к себе очень немногих представителей высшего света, т. к. считал, что к миру искусства, где я вращался, можно приобщать лишь тех ценителей прекрасного, кто действительно мог любить и понимать этот мир.
Бони де Кастеллан, человек хорошо нам всем известный, при какой-нибудь другой власти стал бы придворным церемониймейстером. Он любил старину, но признавал и современность, и никто не мог вернее, чем он, судить о явлениях искусства.
Он выносил суждение так, как разрезают страницы книги – не в смысле наобум, а с неколебимой уверенностью и точностью. Его вкус был абсолютно непогрешим. Впервые я увидел его на премьере «Минарета» – в облегающем черном фраке, с горделиво поднятой головой, выразительно вертевший тросточкой, презрительно пожимавший плечами, экстравагантный и дерзкий денди, с прижатыми к телу локтями и стройными, мускулистыми, как у Ахилла, ногами. В нем я увидел живое воплощение персонажа, придуманного мной незадолго до этого, когда у меня возникла идея издавать газету.
Я хотел представить парижской публике нового героя, которому я дал имя «Принц» (так должна была называться и сама газета). Этому неугомонному, нахальному субъекту не сиделось на месте. Он бывал на премьерах, посещал выставки, приходил в модные магазины и требовал, чтобы ему показали коллекции, но при этом не считал себя обязанным хоть что-нибудь заказать, зато брал образцы всего, что ему понравилось. О чем бы ни заходила речь – о политике, музыке, архитектуре, юриспруденции или кулинарии, – у Принца всегда было собственное мнение, и он никогда не упускал случая высказать его устно или письменно. Эти высказывания и составляли содержание его (или, если хотите, моей) газеты.