– Дурацюня! Родимчик только у рожениц бывает. А я баба старая, никудышная.
– Всё равно – до родимчика! – растягивал лиловыми губами покорившее его слово Каин. – Из головы что-нибудь эдакое родишь! Или собаку новую заведу и на тебя напущу. Старая-то наша собака куда-то сгинула. Так я новую на тебя науськаю!
Каиновы наскоки были жёсткими, ранящими. Однако Досифея Павловна смиренно их сносила, не хотела в этих унижениях никому признаться и на людях Каина всегда выгораживала. А вот Тишу при посторонних защищала редко. Причём, не защитив, возвращаясь домой, громко ему же и выговаривала:
– И откуда только ты правильный такой взялся! Тебе б раньше на пятьдесят годков родиться – тогда правильных страх как любили! Новым человеком тебя нарекли б. А сейчас кому ты, блаженненький, с белькотнёй своей нужен? Погляди на себя – трухля-трухлёй!
После таких бабкиных слов Тихон бежал в дом и разглядывал себя в зеркало: никакой трухлёй он не был, обманывала бабка! Мышцы твёрдые, щёки не обвисли, лицо без прыщей и рост подходящий. Конечно, не такой, как у Корнеюшки, но как говорили учителя – «выше среднего»!
Возвращаясь в сад, он слышал, как Досифея Павловна продолжает жаловаться на него кустам и деревьям:
– …жили мы с Корнеюшкой, не тужили, и никто нам чистотой своей глаза не колол. Ишь, собаку старую он жалеет! А она, собака эта, Корнеюшку одного разу чуть в шматки не порвала. Да что я вру! Чуть до смерти бедолагу не загрызла. За это самое её на живодёрню, видать, и взяли…
Когда бабку уж совсем доводил до белого каления, тыкал в неё пальцем и обещал, как ту собаку, свести на живодёрню брат Корнеюшка, – Досифея Павловна начинала плакать. А потом снова и снова рассказывала жалевшему её Тише историю рясофорного монаха Досифея. Слушал её Тиша, раскрыв рот.
– …да ведь не просто монахом он был, пойми! А был он – монах-девица! Хоть и выдавал себя за паренька. Всю эту историю народу только года два-три назад открыли. И пока не всё об этом деле в подробностях известно. Мне на ушко батюшка наш, отец Кит, рассказал. Ну, ты ведь знаешь: на самом-то деле он отец Тит. А только ещё в совецкое время наши прихожане Китом его прозвали. За шумный дых и тушу огроменную. Вот отец Кит мне и сообщил секретно, а я сперва Корнеюшке, а теперь тебе пересказываю. Сама не знаю, зачем вам, несмышлёнышам, про это говорю. Особливо тебе, трухлявенькому. Хотя, нет. Знаю, конечно! Думаешь, Досифею Киевскую я понапрасну вспомнила? Ан, нет! Глядя на тебя, вспомнила. Ты ведь тоже девчушкой с виду кажешься! И вроде ты сильный, но уж больно тонко выточен. Когда на уроке ритмики мазурку танцуешь, того и жди, надвое переломишься. Вот кабы тебе росточку – был бы прямо баскетболист небесный! А? Слышишь? Шлёп-пошлёп корзинка небесная, шлёп-пошлёп! Мячик наш, земля наша, – вверх! – закатывала глаза бабка-тренер. – И ты тоже вверх, вверх! И вот уж ты, Авелёк-стеблиночка, на Луне стоишь. Мячик наш земляной, мячик в сто тысяч раз уменьшенный, ловишь. А потом этим мячиком в сетку небесную, в сетку баскетбольную – шорх! Р-раз – и бросок на последних секундах! Баззер-биттер – и квит! Базер-биттер – и мяч в корзине. Ну? Хоть теперь-то услыхал звук небесный? Самый усладительный для сердца звук это…
– Я ведь, ба, в баскетбол не играю.
– А был бы повыше росточком – я б тебя туда взяла. Как братца твоего, Корнеюшку. Ему только четырнадцать, а он уже под метр девяносто вымахал.
– У него метр восемьдесят шесть, ба.
– Всё равно. Главное – баскетболист растёт! Ты б пришёл, глянул, как он играет. Джампер раз, джампер два!
– Что такое джампер, ба?
– Бросок в прыжке. Только он, Корнеюшка, на небесного прыгуна не больно-то машет. Синегубый, черноволосый… И ходит вперевалочку. Прямо-таки пеликан цыганистый! И что хуже всего – флоп за флопом у него, флоп за флопом!
– А флоп это что?
– Что, что. Симуляция! Симулянт он природный, твой Корнеюшка. Хоть и баскетболист от Бога. А ты… Говорю ж: ты вроде мужиком растёшь, а не совсем. Хотя чую сердцем: ты-то на самом деле настоящий мужик и будешь. Опосля, конечно. Не Каин – а ты. Каин – что? – Тут Досифея Павловна боязливо оглядывалась. – Каин – одна грубость и лыбистость. Таким и дед его по отцу был: всё лыбился, фармазонщик! А потом в Конотоп умотал, к ведьме своей колченогой. А ты… Ты на другого деда похож, на Горизонтова. И другим мужиком, повзрослев, станешь. Уж не знаю, как и сказать. Я, конечно, бывшая училка и говорить обязана правильно, – а не умею! Станешь, в общем, таким, – какие люди в будущих столетиях будут. Ну, когда не газ по трубам гнать, не зверей резать, а мыслями мир двигать основным мужицким делом станет…
– Не надо, ба, мне будущего дня! Хочу, чтоб всё, как у нас, в Воронеже, было.
– Вот за правильность твою – тебя и недолюбливаю, – не слушала Тишу бабка, – а Корнеюшку за его старинное, русско-цыганское непотребство ну просто-таки обожаю.
– Ты и меня любишь, я знаю, бабун. Только скрываешь.
– Кто тебе сказал, блаженненький?
– Сам знаю. Ты про Досифея забыла докончить.