Только баб-Саня почему-то была заплаканная. Она позвала меня к себе в комнату и долго объясняла, что ресницы охраняют глаза от пыли и что больше всего на свете надо беречь то, что у тебя уже есть, а не просить себе нового. Новое бывает платье, а глаза, руки, губы не поменяешь. Волосы можно выкрасить, но краска смывается. Почему-то баб-Саня боялась, что ресницы у меня больше не вырастут.
Страхи ее оказались напрасны: не прошло года, как на прежнем месте выросли более длинные, но менее густые ресницы. Вот с бровью обстоит хуже; сколько я ни мажу ее касторовым маслом, как советуют косметические справочники, сколько ни приглаживаю, она все топорщится щеточкой к носу. Наверное, так мне с нею никогда не сладить. Иногда я жалею, что не успела укоротить вторую бровь, было бы хоть равномерно.
После того разговора с баб-Саней я почему-то стала испытывать отвращение к отрезанным волосам, ногтям, выпавшим зубам.
И все-таки меня постригли.
Это произошло летом, через год после того, как на маленькой концертной программке я увидела чу́дное лицо Иммы Сумак. Стрижка эта была второй в моей жизни.
Первую я пережила в три года. Мы поехали гулять за город и вдруг, не помню как, я обнаружила себя в кресле перед зеркалом. Еще в зеркале отражался человек в белом халате с блестящей игрушкой в руке.
Он властно вертел мою голову из стороны в сторону, потом вопросительно взглянул на папу. Тот сказал:
– Покороче и с челочкой.
Я поняла все и заревела. Наверное, я так громко и противно ревела, что дядьке с бритвой надоело слушать, и он побыстрее обрил меня наголо. Одним движением провел машинкой от уха до уха. Мама подобрала с пола мой жидкий локон и завернула его в бумажку. Это меня немного утешило, но всю обратную дорогу я всхлипывала и спрашивала родителей:
– Ну почему же совсем ничего не осталось?
А они не знали, что отвечать, потому что были в этом почти не виноваты. Ведь папа же просил с челочкой.
Волосы выросли густые и более темные, зато от локонов осталось лишь воспоминание да завиток в бумажке.
Второй раз меня стригли уже с моего согласия.
Косы мои были не очень длинные, но толстые, и каждое утро мама плела их, опаздывая на работу. Плела она их туго и больно. Я прочитала в какой-то книжке, что русские девушки падали в обморок от того, что им туго плели косы. Если бы мои отросли подлиннее, я бы тоже, наверное, упала.
Тем летом тетя Люба согласилась поехать со мной к Черному морю, но поставила одно условие: не мыть, не чесать, не плести длинные волосы. У нее в детстве были косы ниже колен, но, став балериной, она их без сожаления отрезала.
И вот мы снова в парикмахерской. Я сажусь в кресло, и тут тетенька в халате, злобно поглядывая в тетилюбину сторону, начинает причитать надо мной. Она любовно гладит, расчесывает мои распущенные волосы. Я вижу в зеркале, как солнце золотит их, а тетенька оплакивает.
– И не жалко вам? Да вы посмотрите, что за богатство. Да мне бы такие волосы, может, вся жизнь бы другая была.
Но тетя Люба непреклонна. И мне делают стрижку «под польку».
Я прихожу домой и закрываюсь в нашей комнате. Оглядываю себя в два зеркала: одно против другого. И вижу я, что сзади парикмахерша оставила такой острячок: волосы сходятся мысиком в середине шеи. Мне кажется, что это непорядок. Я беру ножницы и отрезаю сосульку.
Вечером мы пошли к баб-Сане показывать стрижку. Она с самого начала была против, но теперь нашла, что постригли удачно. Попросила меня повернуться. Я повернулась, а баб-Саня закричала:
– Ах, ты, халтурщики какие! Куда ты смотрела, Люба? У Ольги сзади лесенка. Настоящая лесенка! Уродство!
Я покраснела до кончика самого длинного волоса, который еще остался на моей стриженой голове. И промолчала.
«Я иду по Кабардинке…»
Тогда наша поездка на Черное море так и не состоялась: тете Любе не дали в нужном месяце отпуск на работе. Но через два года мы все же поехали – для меня впервые. Друзья мамы из Саратовского университета написали ей, что есть места в их летнем пансионате под Новороссийском, как и в прошлый раз, на неходовой июнь, когда в университете сессия. А раз тетя Люба еще два года назад согласилась, то и думать было нечего.
Мы загрузились в поезд, и я полезла на верхнюю полку, откуда, по-моему, слезала лишь пару раз за сутки. Я очень люблю дорогу. Говорят, мой прапрадед был наполовину цыганенком, а вырос в мужском монастыре, его подкинули к воротам в рваных пеленках. Действительно, и мама, и тетя Люба, хотя очень разные, похожи на цыганок. И может, это от него: когда я в дороге и меня никто не слышит, я пою свои песни и сочиняю музыку, которую мне никогда не сыграть.