Пока он заваривал себе какой-то травяной чай, Анна — без тени смущения — спросила у меня, чем я занимался во время войны. Ну, сказал я, раз уж ты спрашиваешь, я служил в Отделе морской разведки. Значит, ты был шпионом? Наверное так, признал я. На нее это произвело большое впечатление, и даже Рейнхардт, похоже, заинтересовался. Она спросила, знал ли я Кима Филби. [214]Я сказал, нет, — и тут появился Джон Вивиан, собственной персоной. Представляешь, Джон? сказала Анна, Логан в войну был шпионом. Вивиан взглянул на меня — пронзительно и без всякой теплоты: так-так-так, сказал он, и кто же тут, в таком случае, темная лошадка?
Моя техника продажи газет теперь уже полностью проверена и испытана. Я облачаюсь в костюм и галстук и, в отличие от собратьев-продавцов, никогда не заглядываю в облюбованные рабочим классом пабы, в которых они производят свои скромные продажи. Я отправляюсь к колледжам Лондонского университета, к художественным и политехническим школам. Лучший мой участок это Гауэр-стрит с ее Юниверсити-Колледжем и студенческим союзом. Во время ленча я стараюсь пролезть в кафетерии и столовые. „Это единственная газета страны, которая скажет вам полную правду“ — таков мой торговый девиз. И на самом-то деле, „Ситуация“ газета вовсе не плохая — для ее разряда газет. 90 процентов материалов пишет Тина Браунвелл; Джон Вивиан подбирает заголовки и определяет тон редакционной статьи. Самый занятный и интересный раздел — тот, в котором Тина анализирует сообщения других газет, указывая на сионистские наклонности и скрытые проамериканские тенденции всюду, где ей удается их обнаружить. Имеется также пространная редакционная статья, перегруженная политической теорией (я нахожу их нечитабельными) и снабженная крикливым заголовком наподобие „Капитализм должен финансировать собственное свержение“ или „Уголовное преследование есть преследование политическое“.
Пятерка в неделю стала для меня чем-то вроде спасительного пособия, пожалуй, мне уже нет необходимости питаться жарким из собачьей еды, — хотя, должен сказать, я по настоящему пристрастился к боузеровской крольчатине с — новое усовершенствование — основательно размешанной щепоткой порошкового карри.
Только что завтракал с Гейл. Мы сидели в ресторане ее отеля, расположенного неподалеку от Оксфорд-стрит; муж Гейл к нам не присоединился. Она написала мне, что приезжает в Лондон — не могли бы мы встретиться? — перечислила дни, когда будет свободна, и очень настаивала по телефону: „Прошу тебя, Логан, пожалуйста“.
Ну вот, и я отправился на встречу с малышкой Гейл, которую так любил когда-то, и обнаружил, что она обратилась в живую, неулыбчивую женщину с выкрашенными в светлый цвет волосами, очень много курящую. Я бы сказал, что в браке она не счастлива, — хотя много ли ты знаешь, специалист по семейной жизни? Лишь временами в ней промелькивает прежняя Гейл — редкая улыбка, а один раз она ткнула в мою сторону вилкой и выпалила: „Знаешь, мама такая задница“. Я сказал ей, что у меня все хорошо, нет, правда, нормальная жизнь, я справляюсь, пишу новый роман, нет-нет, хорошо, хорошо, действительно хорошо. Когда мы прощались, она крепко прижалась ко мне и произнесла: „Я люблю тебя, Логан, давай не будем терять друг друга из виду“. Я не смог удержаться от слез да и она тоже — и потому закурила сигарету, а я сказал, что, похоже, скоро пойдет дождь, и мы как-то ухитрились расстаться.
Пишу это и чувствую иссушающую, опустошающую беспомощность, которую рождает в тебе любовь к другому человеку. Это как раз те минуты, в которые мы понимаем — нам предстоит умереть. Только с Фрейей, Стеллой и Гейл. Только с ними тремя. Лучше, чем ничего.
Сидел сегодня в „Парк-кафе“, пил чай и грыз крекеры, читая брошенную кем-то „Гардиан“, и натолкнулся на сообщение о том, что Питер Скабиус возведен „за литературные заслуги“ в рыцарское достоинство. Если честно, я ощутил укол зависти, прежде чем меня снова обволокли безразличие и реальность. На самом деле, то была не столько зависть (я никогда не завидовал успеху Питера — он слишком фальшив и слишком самовлюблен, чтобы внушать настоящую зависть), сколько внезапное проникновение в суть моего положения в сравненьи с его. Я вдруг увидел себя — в до блеска вытертом костюме, неглаженной нейлоновой рубашке и засаленном галстуке, с редеющими седыми волосами, которые не грех бы помыть, — как существо воистину жалкое. Вот сижу я, переваливший за семьдесят, в безликом, дешевом, залитом слишком ярким светом кафе, потягивая чай, макая в него крекеры „Пенгуин“ и гадая, смогу ли я нынче вечером позволить себе в „Корнуоллисе“ пинту пива. Не таким стариком видел я себя в молодые годы; не такую старость воображал. Но с другой стороны, и таким, каков Питер Скабиус, я себя тоже не видел: сэр Логан Маунтстюарт побеседовал с нами сегодня из своего прелестного дома на Каймановых островах… это не для меня, и всегда было не для меня. А что для тебя, Маунтстюарт? Какое любовное видение будущего согревает твою душу?