Пишу это в поезде, борясь со все нарастающим чувством подавленности. Райдаут и Тотхилл играют в кункен. Питер спит сном уверенного в будущем человека. Если мне не удастся поступить в Оксфорд, что я буду делать? Уеду с Беном в Париж? Поступлю в фирму отца? Все это чертовски разочаровывает. Слава Богу, нам хватило ума придумать себе на этот триместр «испытания»: почти стыдно сказать, но сейчас единственное в жизни, что я с некоторым волнением предвкушаю, это завтрашний матч с командой «О’Коннор». Янгер сказал, что, может быть, придет посмотреть. Не первый ли это шаг?
Скабиус и сладострастная Тесс несколько минут держались за ручки, прогуливаясь после ленча по некой тропинке. Питер говорит, что она сама взяла его за руку, а он ничего предпринять не осмелился, и когда они дошли до дверей, Тесс выпустила его ладонь, тем все и кончилось. Я сказал, что это очень хороший знак и что в будущем ему надлежит проявлять в подобных случаях побольше предприимчивости.
Тем временем у Липинга, пока мы были в Оксфорде, состоялась вторая встреча с Дойгом (Бен говорит, что миссис Кейтсби совершенно очаровательна), прошедшая не совсем гладко: по словам Бена, ему кажется, будто отец Дойг проникся на его счет подозрениями. «С какой стати? – спросил я. – Да он ждет не дождется возможности обратить тебя в свою веру». «Я думаю, проблема в том, что у меня отсутствуют сомнения», – ответил Бен. Тогда я сказал ему, что он должен сочинить какие-нибудь сомнения, и все будет отлично. Да, но он не может придумать никаких убедительных сомнений, возразил Бен; он и понятия не имеет, в чем следует сомневаться человеку, которому предстоит обратиться в католическую веру, – и Бен попросил, чтобы я подкинул ему какое-нибудь сомнение. Я думаю, пресуществление штука слишком очевидная, возможно, надежнее будет держаться Чистилища и Ада. Ад всегда оставался своего рода головоломкой. Надо будет подыскать что-нибудь – что-нибудь доктринально смачное, способное успокоить Дойга, порадовать его.
Мои же собственные успехи продолжаются, приобретая характер триумфальный. Сегодня после полудня на матче школьной лиги между командами «Сутер» и «О’Коннор» присутствовали и Янгер и Бродрик (также играющий в первом составе). К середине второго тайма ничем не интересной игры (мы вели в счете: 11:3), в которой я не совершил ничего, сколько-нибудь примечательного, мне вдруг передали мяч, я принял его и во время рака полетел вверх тормашками и приземлился на голову. Должно быть, я ненадолго отключился, потому что в глазах у меня почернело, а когда я пришел в себя, игра уже сместилась на другой конец поля, к линии «О’Коннор».
Я встал на ноги, меня поташнивало и качало, а от линии «О’Коннор» на меня уже с топотом неслись контратакующие игроки. Целая группа форвардов накатывала на меня, на бегу пиная ногами мяч. Наш защитник (тощий малый по имени Гилберт) попытался перехватить мяч и, естественно, промазал, оставив меня последней линией обороны.
Думаю, я все еще был слегка оглушен, потому что происходящее воспринималось мной как исполненное точности и логичной замедленности. Я видел с громом приближающуюся плотную массу нападающих «О’Коннор» и сознавал, что наша команда мчится следом за ними, стараясь отыграть потерянное поле. Атаку «О’Коннор» возглавлял здоровенный черноволосый зверюга, слишком далеко отпускавший перед собой мяч, и я мгновенно, с абсолютной ясностью понял, что должен сделать. Каким-то образом я заставил мои ноги прийти в движение, побежал вперед, и как раз когда он собирался ударить снова, упал на мяч и схватил его в руки.
Я услышал треск, но боли не почувствовал. Я прижимал мяч к груди, а сверху на меня тяжело валилось тело за телом. Свисток. Здоровенный форвард «О’Коннор» (Хопкинс? Пью? Левковиц? – не могу припомнить фамилию) стонал и плакал, – он сломал ногу, и серьезно: обычно прямая линия правой голени теперь изгибалась под носком. А по моему лицу, как я вскоре обнаружил, струилась кровь. Я ухитрился встать, судья, пока кто-то бегал за носилками, чтобы унести на них пострадавшего, пытался носовым платком остановить кровотечение. Игра закончилась.
Этим вечером, во время обеда, когда я с перевязанной головой (четыре шва) вошел в столовую, ко мне отовсюду понеслись иронические приветствия. Восторг однокашников был вызван не столько моими ранами, сколько увечьем, которые я сам того не желая нанес противнику. «Он сломал этому парню ногу, начисто» – таким был истинный символ моей временной славы – вместо: «Ему здорово рассадили лоб над глазом». Снова слышались ликующие шуточки по поводу моего предположительного сумасшествия, тяги к смерти, самоубийственной жажды преставиться прямо на регбийном поле.