Бедный Вальмажур нимало его не занимал. Для него сегодня вечером предстоял другой дебют, гораздо более серьезный. Что-то скажут? Будет ли она иметь успех? Участие, которое он принимал в этой девочке, не вводило ли его в заблуждение относительно ее таланта как певицы? И сильно влюбленный, хотя он и не захотел еще себе в этом признаваться, охваченный до мозга костей страстью сорокалетнего человека, он испытывал настоящее томление отца, мужа, любовника и мебельщика дебютантки, одну из тех болезненных мук, какие можно видеть за кулисами в вечера первых представлений. Это не мешало ему быть любезным, внимательным, принимать своих гостей с протянутыми руками, — и сколько гостей, боже мой! — расточать милые мины, улыбки, ржание, бурные восторги, излияния, низкие поклоны, словом, несколько монотонное, хотя и с оттенками, радушие.
Вдруг министр бросил, чуть не оттолкнул того дорогого гостя, которому он только что обещал шопотом целую кучу неоценимых милостей, и кинулся на встречу очень румяной дамы, с деспотической походкой, — супруге маршала, — и с подобострастным восклицанием взял под руку эту могущественную руку, затянутую в перчатку на двадцать пуговиц. Он повел свою высокую гостью из залы в залу, между двойным рядом почтительно склонявшихся черных фраков, до самой концертной залы, где принимали гостей г-жа Руместан и ее сестра. Возвращаясь, он еще расточал рукопожатия и обещания: "Будьте спокойны… Непременно…", или быстро кидал свое "здорово, друг", или же, для того, чтобы разогреть, внести струю симпатии в эту светскую торжественность, он представлял гостей друг другу, бросал их, не предупреждая их об этом, в объятия один другому: "Как! вы не знакомы?.. Принц Ангальтский… Господин Бос, сенатор…" И он даже не замечал, что едва лишь он успевал произнести их имена, как мужчины, обменявшись коротким и глубоким поклоном, только и ждали, чтобы он прошел — и повертывали друг другу спину с свирепым видом. Подобно большинству политических борцов, наш добрый Нума, раз оказавшись победителем и вступивши во власть, дал себе поблажку. Не переставая принадлежать к партии морального порядка, наш вандеец с юга поостыл к делу правых, предоставлял мирно спать их великим надеждам и начинал находить, что право же все идет весьма недурно. К чему такая ярая ненависть между честными людьми? Он желал умиротворения, всеобщей снисходительности и рассчитывал на музыку для того, чтобы произошло слияние партий, так чтобы его "маленькие концерты", которые должны были даваться по два раза в месяц, сделались бы нейтральной почвой артистического наслаждения и вежливости, где самые противоположные люди могли бы встречаться и ценить друг друга в стороне от политических страстей и бурь. Отсюда произошло это странное смешение приглашенных; это же и было причиной неловкости, стеснения гостей, внезапно прерывавшихся разговоров шопотом, молчаливого расхаживания черных фраков, поддельно внимательных взглядов, устремленных в потолок, рассматривавших золотые узоры панно, эти украшения времен Директории, смесь Людовика XVI и Империи, и эти медные головы на мраморе высоких каминов с прямыми линиями. Всем было и холодно, и жарко вместе, так что можно было подумать, что стужа, стоявшая на дворе и не пропускавшаяся сюда толстыми стенами и ватой драпировок, превратилась в нравственный холод. Иногда бешеный галоп Рошмора или де-Лаппара, произведенных в распорядители и обязанных рассаживать дам, нарушал монотонность этого топтания на месте скучающих людей; или происходила сенсация по поводу появления красавицы г-жи Гюблер, с перьями в волосах, с ее сухим профилем небьющейся куклы и острой улыбкой чуть не до бровей, как на восковых куклах парикмахерских витрин. Но холод мигом снова воцарялся.
— Трудновато растопить эти министерские залы… Ночью тут должны шататься привидения.
Это замечание было произнесено громким голосом посреди группы молодых музыкантов, толпившихся около директора Большой Оперы Кадальяка, преспокойно усевшегося на бархатной скамье, спиной к цоколю статуи Мольера. В этом толстом, наполовину глухом человеке, с щетинистыми седыми усами, трудно было бы узнать гибкого и юркого импрессарио вечеров Набоба: в этом величественном идоле с ожиревшим непроницаемым лицом одни лишь глаза обличали парижанина-благёра, его жестокое знание жизни, его ум, похожий на колючую палку с железным наконечником и закаленный на огне рампы. Но довольный, пресыщенный, боясь всего более лишиться своего директорского места по истечении срока контракта, он прятал свои когти, говорил мало, особенно здесь, и лишь молчаливым смехом подчеркивал свои замечания по поводу официальной и светской комедии.