По пути думал о Грише. Трудно, ох как трудно относиться к незрячим адекватно – все время в чем-то либо не доворачиваешь, либо лишку даешь. А ведь Гриша прочел «Добротолюбие». Кто из зрячих-то прочел? А он от корки, до корки. И кто только перевел такую громаду на язык Брайля? Поразительно просто. Хотя, может быть, он и не читал? Может быть, слушал звукозапись с голоса? Но все равно: кто-то ведь и это сделал? Гриша чистый, он словно только из бани пакибытия (его неологизм). Вообще, мне он кажется немного таинственным (наверное, от того, что непонятен). Он отдельный от мира; весь мир его видит, а он смотрит лишь в собственные глубины и пытается оттуда вообразить, придумать мир. Однако, его характеристики весьма точны. На мой взгляд, из десяти, семь раз они точно попадают в цель. Например, услышал раз проповедь священника В. и сразу достаточно верно описал его характер, отметив духовную силу и глубину. Были, разумеется, и еще примеры…
На остановке возле ДКП на меня долго пялился какой-то мужик, плотно подпирающий стену ларька. Я уж, было, подумал, что он там нарисован. Но мужик вдруг материализовался в пространстве рядом со мной и сходу пропел полублатную частушку. Оценил мою реакцию и тут же сменил репертуар: стал читать стихи. Читал что-то из раннего Мандельштама, потом Клюева, потом что-то еще, незнакомое (может быть свое?), но достаточно серьезное. Закончил, как водится, просьбой дать на пиво. Дал. А что было делать? Но подошел мой авто «11» номер, и я уплыл в голубую даль, а мужик (мне кажется, бывший учитель литературы) остался. Что ж, захлебнет мое пиво и наверняка раскроет свои поэтические объятия новому пассажиру. Се ля ви…
У Гришиного подъезда я вскинул голову и посмотрел на пятый этаж, на окна его квартиры. Свет не горел. Хотел уж было расстроиться, но чуть не хлопнул себя по лбу: какой свет? Какой свет в квартире у незрячего? Вот ведь олух (это я, конечно, про себя). Гриша открыл, не спрашивая, кто пришел и, отступив на шаг, застыл. Я назвался, и губы его чуть тронула улыбка. Он молчал и ждал, пока я приближусь и трижды его облобызаю. Поприветствовал меня и сходу предложил кофе. Кофе Гриша готовил совершенно особенное. У меня такое никогда не выходило, хотя все делал по его рецепту. Гриша готовил кофе и слушал, как я молчу, а я подсматривал за ним (иначе и не скажешь, когда собеседник тебя не видит: все равно, что глазеешь через щелочку в шкафу). А Гриша держал турку над огнем и время от времени как-то необычно нежно касался пламени, словно разговаривал с ним. Кофе, разумеется, и не пытался убегать, а аромат, напротив, многообещающе манил…
Говорили о литературе, и я посетовал, что серебряного века нынче не выходит, хотя, казалось бы (по аналогии с той порой), и предпосылки для этого есть… Гриша корректно отметил (знаю я его церковный взгляд на литературу), что серебряный литературный век вообще был вызван к жизни мятежной силой, которая вечно просит бури. Этот поэтический поток сознания всегда пребывал в состоянии смятения и смуты, пытался сменить центр тяжести, оторваться от старых корней и умчаться к новым, неведомым горизонтам (Гриша, конечно, оговорился, что были исключения и в персоналиях и в их творениях). Но в большинстве своем, серебряный век, по словам Гриши, всегда балансировал на грани пропасти – отсюда и трагедия в «Англетере», отсюда пули в сердце или в висок и еще невесть что… Я пытался что-то возражать, говорил о поэтическом подвиге служения миру даже до смерти, вроде бы сказал, что красота спасет мир. Гриша в ответ процитировал какого-то святого отца: дескать, да убоимся служения миру. Потом принес из комнаты книгу (мы так и беседовали на кухне) и велел читать, там где заложено. Я прочитал, и, более того, выпросил с собой эту книгу, чтобы переписать в дневник, что и делаю теперь (с некоторыми незначительными сокращениями):