Читаем Ночь предопределений полностью

Он тогда так и не поднялся на нее, не потрогал, не погладил перилец, не прислушался к скрипу ступенек, так и осталась для него навсегда эта вышка, этот «скворешник» — с Витькой Осокиным, который улыбается ему своей веселой рязанской рожей и размахивает бутылкой из-под кефира... Но вспоминалась ему тогда она часто, то есть не она, собственно, не доски, не бревна, само собой, а, например, жаркая, влажная ночь, и силуэты отца и матери на фоне распахнутого окна, и приближающееся к их дому, необычайно громкое в спящем ночном дворе, урчанье машины. Оно приближалось, медленно нарастая, а те двое — мать в длинной, чуть на до полу ночной сорочке, и отец в сетке, смутно белевшей, и трусах — стояли у окна, словно закоченев, прижавшись плечами друг к другу, и он смотрел на них из своей постельки, тоже окоченев от смутного, непонятного страха... Хотя справка о гибели отца на фронте, и вполне достоверная, хранилась у Феликса до сих пор, ему казалась возможной другая вариация его судьбы,— в особенности когда он думал об этой вышке, последней из когда-то стоявших здесь...

Он на ходу нагнулся и сорвал стебелек темно-зеленого итсегека, покрытого как бы налетом изморози, пожевал и сплюнул, травка была горькой и солоноватой на вкус.

Это где-то там, в Москве, у памятника Маяковского, читал стихи Евтушенко, и во Дворце спорта, на стадионах собирались тысячи распаленных юнцов, и не ради футбольного матча или борьбы дзю-до, а ради тех же стихов, ради того, чтобы увидеть Вознесенского, Рождественского, Булата Окуджаву, и мало ли кого еще, и послушать, как это у них получается — лихо, свободно, смело, закрученно и распрямленно,— послушать, подставить лоб и грудь, расстегнув клетчатую ковбойку, свежему, упругому ветру, дующему с эстрады, выдувающему застоялый, гнилой воздух из молодых голов и переполненных залов... А у нас была развороченная степь, и собачий холод или зной, и котлованы, и первые корпуса, и палаточный городок, куда по утрам привозили в цистернах ржавую воду, и борьба с текучкой, и фельетоны про грязные простыни в общежитиях, и вместо Булата Окуджавы — рвущиеся, подклеенные, шепелявые магнитофонные ленты с его песенками, которые слушали, затая дыхание, собравшись в кружок, и вместо Евтушенко — Санька Воловик, читающий своим мальчишеским, завывающим одесским тенорочком трибунные стихи на редакционных средах... И Витька Осокин, рязанская душа, с его тягучим говорком, его стихами — про первую домну в степи, и родные окские рассветы, и про красные тюльпаны на комиссарских могилах... И взрывающийся, как дымовой пакет, Тимур Зуев — нетерпеливый, бешеный в спорах, но с покорным отчаянием слушающий, как громят его рассказы... И огромный, ленивый, добродушный Кирилл Кошелев, не пишущий ни стихов, ни рассказов, но всегда готовый разрядить атмосферу небольшой лекцией — о Марселе Прусте или Фиделе Кастро...

Мимо промчался, громыхая порожним кузовом, грузовик, обдав его вскипающей под колесами пылью. Лязгнула дверца, шофер в линялой синей рубашке высунулся по пояс из кабины, приглашающе помахал рукой — садись, подброшу! Феликс, морщась от пыли, хлестнувшей в глаза, пересек дорогу. Теперь он шел с подветренной стороны, повисший над дорогой шлейф сносило в сторону.

Нет, подумал он, отчего же... Отчего же — только отсвет, только отблеск... Нет. Все это была жизнь — и ею мы жили. Мы были непримиримы, решив, что отныне отвечаем за все. Что каждый отвечает за все... У всех на устах были слова воскрешенного Бруно Ясенского, про убийство и предательство, и про то, что бояться следует не предателей и убийц, а равнодушных: «только благодаря им на земле существуют предательство и убийство...»

Лишь сейчас он заметил, что поднялся, шагая вдоль дороги, довольно высоко. Отсюда был уже хорошо виден карьер, белый срез горы, почти правильным полуовалом, и на его фоне — похожий на комбайн медленно движущийся распиловочный агрегат. Ветер сносил звуки в сторону, иначе можно было бы услышать, как гудит мотор и с легким свистом, выпиливая уступ за уступом, крошат ракушечник стальные зубья.

Внизу, россыпью домиков лежал городок, глаза Феликса невольно потянулись отыскать гостиницу, а мысли соскользнули снова к Карцеву, и потом — к груде листов на столе, дожидающихся его возвращения... Но тут же каким-то кружным путем устремились к давнему, полузабытому, а оказалось — вовсе не забытому: к синему термосу с крепким коричневым чаем, и еще пустой пепельнице, под бронзу, с въевшимся в плоское донышко пеплом, к узкой, наливающейся утренней свежестью латунной полоске за окном...

Перейти на страницу:

Похожие книги