Феликс не столько слушал Чуркина,— слушал его Жаик, с одобрением кивая и даже похваливая в иных местах, слушал, хотя бы отчасти, Гронский, отзывавшийся в редких паузах звуками, похожими на легкое похрапывание,— что же до Феликса, то он не столько слушал Чуркина, сколько смотрел на его косматую бородку, на его красное, жаркое, восторженное лицо, на его глаза, мутноватые, как бы хмельные от упоенья, и думал, что скажет Чуркину, когда до этого дойдет дело. Ему хотелось сказать, что он счастливец. Уже потому счастливец, что пишет свои стихи по ночам в палатке или вагончике, когда вокруг тишина, и звезды, и вечность... Впрочем, по ночам они дрыхнут, им не до стихов. Но не в этом главное... Главное в том, что у него в руках настоящая, мужская профессия, необходимая людям, дающая возможность, зарабатывать честный хлеб, и что при этом он иногда ради, собственного удовольствия пишет стихи.
Правда, это не стихи, а чистейшей воды графомания. Но ему этого не докажешь. Да и нужно ли? Пускай сочиняет, если приятно. И читает иногда, как сейчас. И даже печатается... Мало ли печатается графомании, если разобраться,— ну и что?— «Рафик» болтало и сильно потряхивало на каменистой дороге.— Говорят, графоман — это гений, которому дано все, кроме таланта. Тогда что такое гений?.. Талант плюс смелость. Даже так: смелость плюс талант. Талантов у нас достаточно. Ну, не пруд пруди, но... Зато смелость — вот чего нам не хватает. Смелости не хватает, зато трусость стала добродетелью. Чтобы все, как у людей. Короткая фраза, похожие герои, чужие, надежные, обкатанные мысли... И при этом немножко игры, немножко изыска, немножко формального фиглярства — в дозах, отмеренных осторожностью. Дряблая, расчетливая осторожность — там, где нужны смелость, риск...
И так во всем, во всем... Он вспомнил себя улепетывающим с автобусной остановки. И потом — Темирова, вчерашний вечер. И потом — свою вещь, из-за которой сюда приехал... И чтобы не думать обо всем этом, стал думать о Чуркине, о его стихах, о том, что увезет с собой два-три его стихотворения, которые, может быть, и удастся где-то пристроить. Но сначала Чуркину придется что-нибудь сказать о его стихах, а что?..
С «рафиком», который Кенжек гнал впереди, что-то стряслось, он остановился. А когда к нему подъехали, выяснилось, что с правым задним скатом неприятность, надо ставить запаску, благо еще у Кенжека она имелась.
— Мне кажется, мы так никуда сегодня и не приедем,— сказал Гронский, вылезая из машины.
— И мне тоже так кажется,— жалобно подхватила Рита. Все пассажиры «рафика» уже столпились на обочине,— У меня вообще такое чувство, будто мы едем и едем... Вчера ехали, завтра будем ехать, и так всю жизнь!
— Что правда, то правда,— сказал Сергей.
— Эх, вы, нытики-хнытики!— В голосе Чуркина слышалась досада еще и оттого, что ему пришлось оборвать чтение стихов.— Вы только посмотрите, какое чудо судьба для вас приготовила, и возблагодарите аллаха за то, что камера села именно на этом месте!..
Феликс уже смотрел в ту сторону, куда указывал Чуркин. И не только смотрел — уже шел туда через дорогу, оставив позади своих спутников, машины, обоих шоферов, орудующих домкратом... Уже перевалило за три; солнце теперь не жгло, не палило — оно превратило всю степь в равномерно раскаленный духовой шкаф и пропекало до самого нутра, как пропекает в печи лишь подрумяненный с боков каравай. И в этом пекле, где зыбились и размывались очертания предметов, где стирались грани между реальным и невозможным, где-то посредине, принадлежа одновременно и тому, и другому, открывался каньон — пропасть, разлом, щель, уводящая к центру земли...
Вскоре все присоединились к Феликсу и растянулись молчаливой цепочкой вдоль каньона. Собственно, до края, до самой кромки оставалось еще несколько шагов. Но Вера, оказавшись рядом с Феликсом, невольно вскрикнула, ее ноготки вонзились ему в плечо. Феликс обычно неплохо переносил высоту, но когда он разжал ее пальцы и пододвинулся к обрыву, колени у него ослабли и как бы прогнулись. Каньон отвесно уходил вниз на глубину в сотни метров. Брошенный в него камень упал бы на дно, ни разу не ударясь о выступ.
Когда-то там, внизу, плескалось море. Сейчас оно лежало у горизонта размытой полосой тяжелого синего тумана, и борта каньона хранили на себе его следы длинные, слоистые полосы. Сами же борта, сложенные из ракушечника и мела, казались местами сахарно-белыми, местами серыми, местами желтыми или даже розоватыми. Каньон, взрезавший плато извилистым ущельем, был наполнен со дна до краев странно мерцающим свечением.