Может, что-то задрожало. Может, я, может, какое-то растение, может, что-то невидимое, скрытое. Моосманн играл «Сувенир», а я открыл глаза и уже был в пути, неприкаянный, встревоженный, пребывал в поиске вместе с остальными, на пути в сквот, автобус, все такое, и там я увидел, как мы отдыхали на потертом диване Бекки, что-то выпивали, пили кофе на балконе, Бекка с Кати что-то рассказывали о работе, которая была у них в Копенгагене, в массажном салоне с так называемым счастливым концом, они дрочили мужчинам за деньги и говорили, что это не проституция, это был массаж и мужчинам никогда, ни при каких обстоятельствах, нельзя было к ним прикасаться, и все, что кроме мастурбации, было строго запрещено, девушек, которые делали что-то еще, моментально увольняли. Один раз, рассказывала Бекка, я обманула Кати, она была новенькой, и мы прикинулись, что обвиняем ее в том, что она переспала с одним мужиком, я и начальница заведения, властная мадам за шестьдесят, в 60-х была фотомоделью, забыла ее имя, сговорились и набросились на Кати с наигранной яростью, гребаная ты шлюха, как ты могла так с нами поступить, и так далее, и Кати в итоге разрыдалась, и тогда мы ее обняли и сказали, что просто пошутили, и Бекка рассказала еще одну историю, которую мы записали на кассету и отправили приятелю, историю о том, как она переспала со своим парнем, а после, когда он пошел в туалет, она начала мастурбировать, и потом он вернулся и спросил: что ты делаешь? – и она ответила, что я дрочу и пробую это на вкус, и оказалось, он не знает вкуса своей спермы, а она считала, что ну ты должен же это знать, и заставила его попробовать, и сперма ему не понравилась так, как ей, сказала она, и тогда они решили попробовать свою мочу, скорее, она решила, сказала она, и они пописали каждый в свой стакан, не перемешивая, и она попробовала свою, а он свою, он не хотел, но она его заставила, и вот и вся история, не знаю, понравилась ли она тебе, да и мне плевать, пока, сказала она на записи, и я не только допивала бухло на донышке из разных бутылок, но еще и писала в пивные бутылки, которые опустошала, и ставила их в стратегических местах, чтобы у тех, кто шастает и допивает остатки, во рту оказалась моя теплая моча. Я ржал до слез. Позже мы сидели на пластиковых стульях, космополитичных, как сказал кто-то, они ведь есть везде, и пили «Нескафе». Ты знаешь, что я ненавижу чертов «Нескафе». Но ты никак не научишься пить крепкий черный чай? Ма, уходи отсюда. Никакненаучусь, твое второе имя. Да, но я знаю, что «никак» пишется через «и». Ого. Отлично! И ни разу. Блестяще, высший балл! Следующая остановка – университет. Короткий сон, надо позвонить какой-то Дейзи, или Мейзи, или как там она говорила, снова уснул в ночном автобусе. Видел, как другие встают и идут на работу. Описание мигрантских трущоб так захватывало, что трудно было отложить книгу. В Глазго постоянно идет дождь. Я надеваю капюшон, съеживаюсь и дрожу. Я все время боюсь, что на меня нападут и порежут и потом мне придется всю жизнь ходить с так называемой улыбкой Глазго. То и дело ее можно увидеть тут, в окрестностях Горбальса. Тощие и недоедающие парни со шрамами, видимыми или скрытыми. Но я осторожен и много тренируюсь. Вожу погрузчик на складе и искренне ценю дружеские отношения, сложившиеся в нашей команде. Никакого расистского дерьма, так называемые идентитаристы сидят в своем углу, а присутствие Бекки удерживает маскулинность на приемлемом уровне, за исключением гомофобии. Часто фантазирую о том, как меня избивают, режут, даже убивают. Иногда о том, что это я нападаю, на грани безумия, убиваю кого-то. Тяжелые удары по горлу. Пару недель назад был остановлен полицейским и все время, пока он со мной разговаривал и задавал тупые вопросы, на которые сам знал ответы, все это время я представлял, как метелю его. Как он просит пощады и как я продолжаю бить. Меня это так чертовски успокоило, что копы в конце концов сказали, о’кей, ты, похоже, нормальный пацан, так что мы тебя отпустим, но траву заберем, и в следующий раз имей в виду, что личное пользование это не сколько угодно, и так далее, есть границы, понимаешь, они плавающие и относительные, но это не значит, что их нет, и так далее, ты на грани, ты крутой, у тебя есть работа, никаких детей под боком, и так далее, мы не думаем, что ты торгуешь, но поразмышляй об этом, обмозгуй всё, парень, пацан, малыш, и так далее, как всегда, и мне пришлось съездить еще раз, сначала к барыге, потом в спортзал, потом поспать, потом на работу, и все это время я бил копа в горло. Резкий удар – и он лежит и не может дышать. Пинки ногами, коленями. И так далее. Как-то вечером я сижу во дворе с Айданом М., одним из пацанов, с которыми я здесь познакомился. Когда он без своих корешей, то не такой напряженный и дерганый. Мы ржем над тем, что мама Марии назвала ее сукиной дочерью, и вдруг рядом оказывается его батя и начинает рассказывать о бандах прошлого, говорит, что в Глазго они имеют долгую историю, уже в VIII веке они метали друг в друга камни у реки Клайд, потом пришли католики, когда они поглотили Ирландию, и потом образовались «Cumbie Boys», «Tongs», и «Toi», и «Come On, Die Young», и «Brigton Billy Boys», и «Govan Team», и всякие разные «Mad Skwads» и «Young Teams» [69], и все остальные, как их там, а сейчас, говорит Стюарт, так зовут батю Айдана, у каждой долбаной ветхой высотки, у каждой захудалой лачуги есть своя банда, охраняющая свою территорию. Но все знают, говорит он с дурацкой ухмылкой, что там только одни скучающие подростки со спермотоксикозом, накачанные дешевым бухлом и плохими наркотиками. Так ведь, Айдан, говорит он и дает сыну подзатыльник, так ведь вы же не опасные, не по-настоящему опасные, и Айдан отталкивает руку Стюарта и говорит, да что ты вообще знаешь, мудак долбаный, что ты знаешь обо мне? Да ладно тебе, говорит папаша, я ничего плохого не имел в виду, и Айдан уходит, а Стюарт качает головой. Он смотрит на меня и долго смеется. Палец в рот не клади этому юнцу, говорит он, а потом стреляет у меня пару сиг и отчаливает. Гребаный бич, думаю я и жалею, что не заступился за Айдана. Мрачные кирпичные фасады, выходящие на улицу, однако скрывали почти весь упадок и нищету. Прохожие практически не видели лачуг, выраставших во дворах и забитых под завязку. Закоренелые представления о том, что синим воротничкам не нужно солнце, воздух, вода или простор, казались неискоренимыми. Тут звонит Кико, и я думаю, что больше не могу, но потом мы все равно едем в какой-то сквот, я сижу в фургоне с Кико и Раваной и каким-то незнакомым мне чуваком за рулем, и я спрашиваю, где все-таки находится это место, и Кико говорит Elephant and Castle [70]. Мгновение я ничего не слышу, и не вижу, и думаю только, EC, EC, Elephant and Castle, Elephant and Castle. Я замечаю, что Равана чешет левую руку, покрытую какой-то кровоточащей сыпью. И тут я вспоминаю, «Хейгейт истейт», EC, и говорю прямо в машине, что там ведь жили Дерек и Амин, с которыми мы пару лет назад вместе работали на «Атропосе», и я вдруг чувствую во рту этот вкус, это отвращение, как будто это было вчера, нет, как будто это было сегодня, на самом деле прямо здесь и сейчас. Тут дело в уважении и чести и достоинстве и все такое. В том, чтобы отстаивать все, чем они являются, хотя они ненавидят то, чем являются. Все знают в душе́, что ненависть к себе – самая сильная ненависть. Самый мощный мотор. Хейгейта, говорит Кико, больше не существует. Эту хреновину снесли, построили там просторные офисы для финансистов, или художественную галерею, или что-то типа того, говорит Равана. Черт, я все это почти забыл, говорю я Кико и Раване, но теперь начинаю припоминать. Так реалистично, что становится даже не по себе. Как будто время остановилось. Этот вкус во рту, говорю я, смесь пота и работы, травки и алкоголя, ржавчины и соленой воды, вкус блевотины и таблеток от морской болезни, вкус белладонны. Клянусь, говорю я Кико и Раване, Белладонна, просто смешно, но он так ее называл, короче, капитан «Атропоса», корабля, на котором мы работали, «Атропос», маленький элитный крейсер для скучающих, неизобретательных яппи с избытком времени и денег. Дерьмовая работа, несомненно, но все-таки гораздо лучше, чем прошлая, за прилавком в магазинчике с порно прямо у Репербана. Слушай, говорю я Раване, в те времена я жил на Штернштрассе, на другой стороне напротив парка аттракционов, и обычно тащился домой по утрам мимо полицейского участка и шлюх, мимо груд чесоточных панков, пробирался по Хайлигенгайстфельду, пустынному «диснейленду», набитому пластиковыми пальмами, клоунами и китчевыми граффити, в тени огромного нацистского бункера, восход солнца и тишина, пение птиц, полная депра, но все равно какое-то стремление к этой жизни, к этому способу умирания, медленному, дурацкому, незаметному, это подходило такому, как я, лучшему из худших, как говорится, но да, как-то вечером я сидел в «Лемитцe», выпивал и заговорил с каким-то челом, представившимся как Маш, мы раскурили косячок, и оказалось, что он кок на «Атропосе», и он спросил меня, умею ли я управляться с эспрессо-машиной, шинковать лук, жарить говядину и готовить салат «Цезарь», и я сказал, конечно, ясен пень, хотя на самом деле понятия не имел, но он улыбнулся и сказал, что я нанят. Кико меня больше не слушал, он сидел и разглядывал бумажку, которую нащупал в кармане, поэтому я повернулся к Раване, которая так и сидела и чесала свою кровоточащую руку, и сказал, «Атропос», клянусь, первое, что надо было запомнить, какие зоны были «запретными», «мертвыми» и как там их еще называли, а таким в общем был весь корабль, за исключением самого ресторана, кают ниже уровня моря, где мы спали, а также минимальной зоны наверху, на палубе, вне поля видимости, чтобы яппи не приходилось видеть нас дольше необходимого. На кухне работали только мужчины, а разносили еду, то есть были официантками, только женщины, за барной стойкой был смешанный состав. Среди яппи были как мужчины, так и женщины, в основном белые гетеросексуальные пары, хотя иногда попадались цветные или гомосексуалы. Мы работали с четверга до вторника и были свободны по средам, когда чаще всего причаливали в каком-нибудь новом порту и забирали новых яппи. Персонал включал в себя также охранника, сборщика посуды, диджея, а также так называемого распорядителя туалета в белой рубашке и черной бабочке. Муди, или Муди Блюз, как говорили некоторые, или Муди Блэк, как говорили другие, или Мюлинге, как его звали на самом деле, в мужском туалете: он протягивал бумажные полотенца только что помывшим руки гостям и предлагал им побрызгать их туалетной водой, дешевой, с химическим цитрусовым запахом, от такого предложения большинство обычно отказывались с плохо скрываемым отвращением или сочувствием. Мюлинге же убеждал себя в том, что обеспечивает там порядок, и на самом деле в этом была доля правды. Официально в его задачу входило сообщать о любом злоупотреблении наркотиками, то есть о каждом употреблении, охраннику, который в таком случае должен был наказать человека, совершившего криминальное действие, при необходимости применив приемлемую силу, как выражался Винни, охранник. Само собой разумеется, никто вообще не следовал этим правилам, когда гостей у нас не было. В женском туалете работала Фарай, у которой не было прозвища, может, потому что она никогда ни с кем не разговаривала, она вообще не говорила больше, чем было необходимо, всегда только «привет, да, нет, не знаю, спасибо, пожалуйста, пока». Но Муди утверждал, что она чертовски умна, заочно изучала юриспруденцию и однажды станет первой женщиной ‒ генеральным секретарем ООН или кем-то вроде того. Тогда ей не придется больше стоять в туалете и слушать пьяную болтовню белых людей, тогда ей больше не придется работать среди богатых белых яппи, которые пердят и писают, которые срут и нюхают кокс, которые смотрят на нее презрительно, пока вытирают руки и сморкаются, красят губы помадой или заливают шею своим дорогим парфюмом. Тогда, может быть, она вспомнит своего друга Мюлинге, который стоял по другую сторону стены, в таком же помещении, почти как ее отражение, и выполнял такую же работу, как и она. Тогда, может быть, она хоть раз обо мне подумает. Надеюсь, сказал он, надеюсь, она не забудет свои истоки, так сказать. Мы ведь работали вместе, хоть и стояли в разных помещениях. Я ведь стоял под тем же слепящим светом, где раздавались те же отталкивающие звуки и витали те же удушающие запахи, у меня был такой же вкус во рту после двух часов нахождения там. Разница в том, что я стою посреди мужчин, а мужчины немного отличаются. Ты же знаешь, это всем известно. Они немного агрессивнее, немного опаснее, но я без проблем нахожусь среди них. Я требую уважения. И я сильный. Я могу справиться почти со всем и со всеми, сказал он. И как-то утром я стоял и шинковал лук, со слезами на глазах, и вдруг услышал, как Арго спрашивает Муди, который зашел за своим конвертом с зарплатой, почему тот остается здесь, в своем «кафельном королевстве», как он сказал, год за годом, в то время как женщины уходят и приходят, как, вероятно, уйдет и Фарай, в ООН или в другое место. Он не злорадствовал, ничего такого, короче, смысл скорее был в том, что Муди достоин гораздо большего, но где-то в глубине все равно было это, обвинение, вопрос «почему ты себя унижаешь?». И я выглянул в окошко и увидел, как Муди слегка покачивал корпусом и улыбался Арго. Слушай… Наверное, я слишком сильный. Быть сильным – это не всегда хорошо. Понимаешь, о чем я? Может, и нет, сказал Арго. Или нужно просто правильно использовать силу. Я бросил порезанный лук в нашу самую большую кастрюлю, поменял нож и доску и достал миску овощей, которые собирался почистить и вымыть. Но слушай, в этой жизни не на всё можно повлиять, сказал Муди. Мимо проходил Марио. О чем болтаете? О жизни, чувак, сказал Муди. О судьбе. Судьбе? О судьбе я знаю всё, мой друг, сказал Марио. Ты видел мою татуировку? Она у меня с шестнадцати лет. Он расстегнул рубашку. Посередине груди было написано AMOR FATI, жирными буквами, в технике шрамирования. Человек должен любить свою судьбу, лаконично произнес он. Блин, чувак, сказал Арго. Это шрамы? Больно было? Марио застегнул рубашку. Иногда боль – это хорошо, правда ведь? Это напоминание, что-то, что лечит. Не так ли? Черт возьми, сказал Арго, любить мою судьбу, не знаю, честно говоря. Муди засмеялся. Amor fati, брат. Подумай об этом, чувак, сказал Марио. Это знание старше, чем все, что нас окружает. Наши предки во многом были мудрее нас и были, так сказать, в большей гармонии с нашей природой, если понимаешь, о чем я. Это древнее знание. Расставляй приоритеты. Речь именно об этом. Расставляй приоритеты, брат. Дверь вдруг распахнулась, и показался Андреа, пьющий итальянец, который кивнул и сказал: Маш здесь? Я покачал головой. Ты отжигаешь, чувак. Андреа всегда, когда работал, слушал металл на мучительно высокой громкости. Конечно, если там не было Ма́ша, который хотел тишины на кухне. Пока, сказал Муди и ушел в офис, в то время как Андреа вынул кассету с каким-то трансовым техно, которое слушал Андерс, сидящий на таблетках швед, и на максимальную громкость включил «People = Shit» [71] группы «Slipknot», заорал Here we go again, motherfucker [72] и стал со своего рода контролируемой яростью вытаскивать ножи и ложки, пакеты с луком, ведерки с маслом, мукой, сахаром и солью, кастрюли разных размеров и доски разных цветов, словно странный, бешеный маленький персонаж комиксов. Маша на самом деле звали Массуд (не знаю, почему его называли, или он сам себя звал, Маш, я бы предположил, что какой-то мерзкий начальник так его окрестил и остальные начали повторять: Машрум [73], чтобы унизить маленького араба). Он начинал с работы посудомойщиком, но продвинулся наверх, получил образование и теперь был поваром, chef de cuisine [74], как он любил говорить, и он сидел за барной стойкой, пил капучино чашку за чашкой, курил «Мальборо лайтс» и читал рецепты, которые очень редко и чуть ли не против воли одобрял, а если подойдешь к нему в тот момент, он поднимал руку, как будто говоря, не беспокойте меня, а если ты не уходил, то он смотрел на тебя с кривой ухмылкой и произносил: Я тебе рассказывал, какие у меня большие шары? Ты когда-нибудь видел барана сзади? Я серьезно. У меня большие, волосатые, тяжеленные шары. Почему их не видно, раз они такие большие? – интересовались мы. Мешковатые джинсы. Бог мне свидетель, говорил Маш. Не очень-то и мешковатые, Маш, возражали мы. Посмотри на Андреа, вот