— Княгиня! — радостно воскликнул Гааз. — О, как вы заблуждаетесь! Чем ранее человек начнет узнавать великую науку сострадания, тем благородней будет его сердце! Я вас уверяю: непосредственно пережитое сострадание намного превосходит воздействие даже таких прекрасных произведений, как «Новая Элоиза» несравненного Жан-Жака Руссо. Помните: нет ничего более благотворного для юной души, чем пережитое однажды чувство сострадания.
— Ох, батюшка! — отвечала Мария Анатольевна. — Есть у меня старик лакей, таскает за мной на прогулки всякие косынки да шали. А будто я знаю, ведро ныне на дворе али дождь? А тут замешкался, мне шаль нужна, а он мне косынку подает. Иван, я ему говорю, ну, как же ты мне надоел! А он, негодник, мне знаете, что говорит? А знали бы вы, матушка-барыня, как вы-то мне надоели! — Она расхохоталась смехом здоровой, доброй, довольной жизнью матери большого семейства. — Так он у меня один такой своевольный! И ты, Федор Петрович, один у нас такой не от мира сего, за что мы тебя все тут любим. Только девицу, — приобняла княгиня молодую Ермолину, — в пересыльный свой замок не бери. А то, неровен час, как с бедным Александр Иванычем Тургеневым — отправился с тобой милостыню твоим каторжанам раздавать, простыл — и в два дни на тот свет. — Она перекрестилась. — А какого ума был человек! Какого благородства! Я один год жила в Петербурге, и у madam Карамзиной был вечер. Сенатор Блудов завидел Александра Ивановича и протягивает руку. А тот ему отвечает — да вслух! да при всем народе! Никогда, говорит, не подам руки тому, кто подписал смертный приговор моему брату. Чай, теперь таких днем с огнем не сыщешь. Я, Федор Петрович, как он про тебя говорил, хорошо помню. Нам, говорил, и десяти Гаазов будет мало! Гляди!
— Марья Анатольевна, миленькая, мы вовсе не о том собрались сейчас, — набравшись храбрости, вступила молоденькая княжна Анастасия Антропова, и нежное, кое-где в припудренных розовых прыщиках, ее личико вспыхнуло. — Мы хотели у Федора Петровича узнать… — Тут она обвела всех дам круглыми голубыми глазами фарфоровой куклы, а затем смущенно уставилась в лакированные черные носки своих бархатных туфелек.
— Вечно ты с глупостями, — недовольно проговорила Мария Анатольевна, но и на ее строгом лице отразилось любопытство. — И о чем же?
— Не сердитесь, не сердитесь, Марья Анатольевна, — заговорила хозяйка. — Мы подумали, вот живет среди нас замечательный человек, — она указала на Федора Петровича, который при этих словах как-то очень быстро и несколько криво поклонился, чувствуя себя явно не в своей тарелке, — трудится не покладая рук, аскет, бессребреник, этакий, знаете ли, старый ангел…
Ангел духовен и бестелесен, проворчал доктор Гааз, тогда как он, к прискорбию, обременен плотью. Но его даже слушать не стали. О, да: все или как будто все про него знаем, в чем призналась Елизавета Алексеевна, даже записывавшая о докторе в свой дневник. Ведь что такое дневник? — чуть отвлеклась она. Это сердечный архив, в который бывает так отрадно и полезно заглянуть. Это талисман, волшебной силой которого живешь несколько раз в жизни… Был дружен с незабвенным князем Голицыным, пытался обратить в христианство графа Зотова, но с огорчением отступил от старого вольтерьянца, не прервав, однако, с ним дружбы, будто святой Георгий бился с генералом Кацевичем, милейшим человеком, которых, словно барьер, насмерть разделил этот несчастный и позорный прут, все свое нажитое отдал несчастным, неудачный негоциант, автор трактата о крупе, получившего, говорят, в Европе, самые высокие отзывы от светил медицины, поездками на Кавказ обогатил науку, выхаживал раненых на полях сражений — здесь человек во всем величии. Но где его молодость?
— О, я буду дерзка, — говорила смеясь Елизавета Алексеевна. — Где ваше молодое сердце, Федор Петрович? Вы утаили его от нас за семью печатями?
— Вот ты куда клонишь, — с неодобрением покачала головой Мария Анатольевна. — Иван! — кликнула она слугу. — Подай-ка мне шаль.
— И то правда, барыня, — говорил Иван, трясущимися от старости руками накидывая шаль на плечи княгини. — Дунет откудова-нибудь, и на месяц в постель.
— Да когда ж это я месяц в постели пролеживала! — разгневалась княгиня. — Было прошлым годом, так ведь он, — указала она на понурившего голову Федора Петровича, — в неделю меня на ноги поставил! Налетели как мухи на мед. Он у вас, чай, не на исповеди! И ты, Федор Петрович, не вздумай потакать бабьему любопытству. Мне тоже смерть охота узнать про твои амуры, в Германии или в нашей России… хотя какие у тебя в России амуры! Весь как на ладошке… Не хочешь — ни полсловечка! А потом, сударыни, — подумавши, с прежним жаром промолвила она. — У нас князь Петр Яковлевич как родился без всякого интереса к женскому полу, так и живет себе, не тужит. И те ему без надобности, и эти. И сумасшедшим объявлен от большого ума, а не по какой другой причине. Жаль, дурочка Екатерина Дмитриевна от его писулек свихнулась, и муж запрятал ее в сумасшедший дом. Не-ет, Федор Петрович. Ты будь как рыба: молчи.