— Голубушка, Марья Дмитриевна, вы совершенно напрасно, — принялась пенять ей хозяйка, — желанием сплести венок Федору Петровичу и составить его жизнеописание мы, может быть, по мере сил стремимся угодить человечеству…
— Позвольте, — тихо промолвил Федор Петрович, — поелику я стал неким камнем преткновения…
Все тотчас замолчали.
И он молчал.
Как некстати. Кто бы знал, сколь долго лежала на его сердце тяжесть неразделенной любви и сколь, должно быть, потешным казался он ей, золотоволосой красавице, неуклюжий увалень, студиоз, уже тогда в очках и уже тогда толстый. В Вене возле Свадебного фонтана она повертела в руках букетик небесно-синих фиалок и с лукавым смешочком бросила его вниз, в медленную темную воду. «Ich das Mädchen einfach, mir die Oper wozu!»[71] — так, кажется, ответила она ему, однако в глазах ее, в небесных ее глазах, он, ему казалось, читал совершенно иное и, вкладывая в свой взгляд восхищенную душу, безмолвно ей говорил. Неужто ты не видишь преданного тебе сердца? Неужто не понимаешь, что до гробовой доски была бы счастлива со мной? Неужто не признала во мне своего избранного, своего верного, своего на веки вечные слугу? Весна была в разгаре, небеса звенели голубизной, все цвело, пахло, в парках вовсю зеленела трава. Он еще долго следил за букетом, крутившимся в быстром желтоватом потоке, следил, загадывал: утонет — не утонет, и ясно было, что коли не утонет, ему быть с ней навечно, а уж если утонет — никогда. И букет утонул, и ее след простыл, и при редких встречах она глядела на него как на чужого, а у него в ледяную пустоту падало сердце и слабели крепкие, бродившие по склонам Альп ноги. Все может смыть время — кроме вечной печали истлевшей любви, кроме изредка пронзающей тоски и кроме всегда мелькающей невпопад мысли, что все могло быть иначе. Ее золотые волосы стали седыми — но ведь и старость ее он любил бы с такой же преданностью, как и ее прекрасную цветущую юность.
— Вы заблуждаетесь, — сухо сказал он. — Я не Ромео.
Он увидел вокруг огорченные лица, улыбнулся и прибавил, что сие не означает, что в нашем скучном мире не осталось место для верной любви. Днями бежал из пересыльного замка к своей возлюбленной студент Гаврилов, обвиненный в убийстве, впрочем, совершенно безосновательно. Судьба его пока неизвестна.
Тотчас посыпались вопросы, но Федор Петрович весьма удачно сослался на тайну следствия, поцеловал руку хозяйке и откланялся, оставив милых дам в несколько нервическом состоянии. Даже Мария Анатольевна неодобрительно покачала ему вслед головой в блондовом чепце.
В светлых еще сумерках, под выплывшей прямо на Мало-Казенной светло-желтой луной и слабый шорох лип, Федор Петрович подъезжал к Полицейской больнице, стараясь пропускать мимо ушей брюзжание Егора, что-де проездили цельный день, а в гостях у мадамы, откудова едем, даже рюмки не поднесли. Федор Петрович не велели! Вы, господа хорошие, не с того бока заходите: ежели Федор Петрович на свой немецкий дух ее не переносит, то почем вам знать, что все другие с ним заодно? Со скамейки под липой доктору Гаазу навстречу легко поднялся Игнатий Тихонович Лапкин, очевидно, его поджидавший. Был он в картузе, в перехваченной ремешком косоворотке навыпуск, темных брюках, сапогах и пиджаке.
— Так что, Федор Петрович, — без лишних слов приступил он, — вовсе не утоп ваш утопленник, а вполне жив и где-то бродит.
В первые годы жизни в России Гааз мог бы даже и поразиться такому известию; теперь же отнесся к нему нельзя сказать, что вполне равнодушно, но во всяком случае сдержанно.
— И кто же, голубчик, вам об этом сообщил? Гордей Семенович? Наш квартальный?