По пути в Египет, в пещере, Пресвятая Дева прикладывает к своей груди умирающего младенца, сына главаря разбойников, захвативших Святое Семейство. Капля молока Девы исцеляет дитя. Федор Петрович, однажды бывший при чтении поэмы, не всегда и не все в ней понимая, чувствовал ее красоту и кое-что даже запомнил. «Промчится повесть в дальни лета, как пронесла среди песков, судьбы и будущность веков Святая Дева Назарета». Как одухотворенно и трогательно сказано, не правда ли?! Вообще, это была в высшей степени прекрасная и поучительная история, о которой он побеседовал бы с господами с куда большей охотой, чем о политике. Но — повторим — воздух в синей гостиной был насыщен ею, будто электричеством перед сильной грозой. И прозвучавшее, может быть, не совсем кстати имя Фонвизина дало повод вернуть беседу в прежнее русло. Он как-то спросил Екатерину: «В чем состоит наш национальный характер?» Господин с сигаркой, замолчав, принялся неторопливо стряхивать пепел в малахитовую пепельницу. Сию процедуру он свершал столь медленно, что Василий Григорьевич обратился к нему с увещанием не томить почтенную публику тягостным ожиданием.
— Вы, Сергей Александрович, — выразился он, — натягиваете наши нервы, словно гитарист — струны своей гитары. А ведь это вредит здоровью, не так ли, Федор Петрович?
Со своей кушетки Федор Петрович беспристрастно отозвался, что терпение принадлежит к наиважнейшим человеческим добродетелям. Тем временем Сергей Александрович, внимательно изучив сигарку и убедившись, что она выкурена далеко не до конца, поднес ее ко рту, выпустил клуб дыма и сообщил ответ императрицы на вопрос Фонвизина. «В образцовом послушании», — изрекла она. Господин с маленькой лысой головой за эту голову тотчас и схватился обеими руками. Образцовое послушание! Вот что она ценила в русском народе превыше всего! О, им только и нужны трепет, поклоны и безмолвие! Страна рабов
Маленький черненький господин, Василий Григорьевич, нервно потер руками.
— Для чего ж, Алексей Алексеич, нет, вы уж, милостивый государь, позвольте, — даже, как показалось, с дрожью в голосе произнес он, — такое, знаете ли, самобичевание. Грехи наши нам известны, но ведомы и достоинства, ибо историческая жизнь не имеет одного цвета, в котором вы изволили ее представить. «Таинственная капля» одареннейшего Федора Николаевича сделала бы честь, я совершенно уверен, родине Шекспира и Мильтона…
Очень худой и лысый господин, Алексей Алексеевич, желчно рассмеялся.
— Оставьте! — пренебрежительно молвил он. — Нашли, чем удивить просвещенные страны. Наш всеми любимый и везде привечаемый доктор учился, ежели память не подводит, в Йенском университете… Так, Федор Петрович?
Гааз утвердительно кивнул.
— И еще в Венском. Не ошибаюсь?
Федор Петрович улыбнулся.
— Alles ist richtig.[67]
— И когда, позвольте спросить, основаны были эти университеты?
— С абсолютной точностью отвечать не могу, но Йенский, полагаю, во второй половине века шестнадцатого, а Венский… О! Венский один из самых почтенных в Европе. Он родился в четырнадцатом столетии. So.[68]
— О чем после этого говорить? — с горечью обратился к присутствующим Алексей Алексеевич, при своем высоком росте и маленькой голове возвышающийся над всеми трагическим вопросительным знаком. — Славяно-греко-латинская академия вылупилась на свет Божий три века спустя. И вы желаете, — тут он обратился непосредственно к Василию Григорьевичу, — «Таинственной каплей» заполнить пропасть в три столетия? Велика же должна она быть, эта
— Иные страны и народы, — Василий Григорьевич снизу вверх опалил Алексея Алексеевича гневным взором темных глаз, — в столетие проходят путь, на которые другие полагают и три и четыре!