Впрочем, Рим, в котором Некрасов прожил дольше всего, вызывал противоречивые чувства: «По наклонности к хандре и романтизму иногда раздражаюсь здесь от бесчисленных памятников человеческого безумия, которые вижу на каждом шагу. Тысячи тысяч раз поруганная, распятая добродетель (или найди лучше слово) и тысячи тысяч раз увенчанное зло — плохая порука, чтоб человек поумнел в будущем. Под этим впечатлением забрался я третьего дня на купол Св. Петра и плюнул оттуда на свет божий — это очень пошлый фарс — посмейся». Боткину позднее писал о намного более благоприятных впечатлениях: «Ноябрь был холоден, но весь декабрь стоит — чистое наше лето, даже дожди редки. Сборное место здесь Monte Pencio[26], гора в самом центре города — там я провожу большую часть дней от 12 до 4 часов, пилит музыка и бродит разноплеменная толпа. Рим я очень полюбил. Чувствую, когда уеду, буду часто вспоминать о нем с чувством изгнанника, думающего о родине. <…> Новые [люди?] — здесь гнусны, но кроме этого низкопоклонного поколения здесь есть другое, вечно живое, могучее и красноречивое в своей неподвижности и каменном бесчувствии. Это не значит, чтоб я очень полюбил статуи и картины, но дух того бога, которому все мы служим, — веет над этим городом; приди — и приобщись! Но как новейший Рим гадок, как и вся Италия — сказать не умею! Религиозное шарлатанство невероятно. На днях были здесь Рождественские торжества. Я был —
Что-то приводило в восторг, что-то отталкивало: «Все эти дни я смотрел разные религиозные дивы, подобных которым нигде нельзя увидать, кроме Рима. Сейчас воротился с самой эффектной церемонии. Папа с балкона благословлял народ и кидал буллы. Огромная площадь Св[ятого] Петра битком была набита народ[ом] и экипажами. Зрелище удивительно красивое — в размерах колоссальных. Сегодня вечером Св[ятой] Петр будет весь мгновенно освещен — пойду смотреть». Другие итальянские города вызывали меньше симпатии: «Чивитта-Веккии, гнусный приморский городишко в 50-ти милях от Рима»; «Ливорно такая дрянь, о которой не стоит говорить. Вообще Италия зимой, куда ни загляни — жалкая вещь…» В общем, особого восторга, упоения, эстетического наслаждения Некрасов не испытал — во всяком случае, не сообщил о подобных чувствах в письмах. Все эти «статуи и картины» не представляли для него трепетного интереса, свидание с ними ничего не перевернуло в его душе.
В том же духе Некрасов писал о пейзажах Италии: в значительной степени как выздоравливающий больной, для которого окружающая природа — это «климат», воздействующий на его организм: «Здесь воздух чудо — тепло, как летом, большую часть дней (кроме ноября, который был дурен и холоден), но вряд ли полезен мне римский воздух, — как подует широко, так от волнения грудь теснит. Говорят, это признак хороший в больном, но вообще я чувствую себя слабее, чем когда-либо». Иногда поэт был доволен открывающимися видами, порой они вызывали раздражение, но в любом случае и природа Италии (о Франции, Австрии и Германии в этом отношении он практически ничего не писал) не стала для него эстетическим открытием, не пробудила его творческой мысли.
То, что Европа его не тронула ни природой, ни культурой (не говоря уже о политической жизни), в самом начале путешествия Некрасов объяснил слишком поздним приездом: «Да, хорошо было бы попасть сюда, когда впечатления были живы и сильны и ничто не засоряло души, мешая им ложиться. Я думаю так, что Рим есть единственная школа, куда бы должно посылать людей в первой молодости, — в ком есть что-нибудь непошлое, в том оно разовьется здесь самым благодатным образом, и он навсегда унесет отсюда душевное изящество, а это человеку понужней цинизма и растления, которыми дарит нас щедро родная наша обстановка. — Но мне, но людям, подобным мне, я думаю, лучше вовсе не ездить сюда. Смотришь на отличное небо — и злишься, что столько лет кис в болоте, — и так далее до бесконечности. Возврат к впечатлениям моего детства стал здесь моим кошмаром, — верю теперь, что на чужбине живее видишь родину, только от этого не слаще и злости не меньше. Всё дико устроилось в русской жизни, даже манера уезжать за границу, износивши душу и тело… Зачем я сюда приехал?»
Можно видеть в этом признании Некрасова объяснение им своей неспособности встать на сторону «чистого искусства», проповедуемого Дружининым и его сторонниками («нет в тебе поэзии свободной»). Он как будто завидует людям, подобным Боткину или Тургеневу. В его душе никогда не было тех крыльев, которые позволяли другим, пребывая в николаевской России, подниматься над этой действительностью, переноситься в прекрасный мир искусства, высоких философских абстракций. Рим, Италия заставили Некрасова острее почувствовать «приземлен-ность» свою и своего творчества и одновременно острее ощутить ее как свой удел.