Но не такими были солдаты охраны. Каждый раз, когда пленники выходили в сад, они конвоировали их, неотступно следуя за ними, примкнув штыки. Снаружи к ограде парка липли толпы зевак, желавших посмотреть на прогулки императорской семьи. Порою Николая обшикивали и освистывали, а появление его дочерей подчас порождал поток гривуазных комментариев. «У нас был вид каторжников в окружении стражей, – писал Жильяр. – Инструкции менялись каждый день, а может быть, офицеры толковали их каждый на свой лад!» Один из них отшатнулся с оскорбленным видом, когда Николай протянул ему руку. «Отчего же так, друг мой?» – спросил царь ласковым голосом. «Я вышел из народа, – ответил тот. – Когда народ протягивал вам руку, вы никогда не протягивали ему свою. А сегодня я не подам вам руки». Другой офицер попытался отобрать у царевича его любимую игрушку – маленькое ружье. Ребенок разрыдался, и потребовалось вмешательство Кобылинского, чтобы ружье вернули владельцу. Но все равно ребенку разрешалось играть им только в комнате. Здесь, в Царском, Николай пилил дрова и занимался огородом; в огородничестве участвовали и другие узники. Александра Федоровна наблюдала за этими сценами, неподвижно сидя в своем кресле-каталке.[283]
«Хохотать над больным и несчастным человеком, кто бы он ни был, – пишет Горький, – занятие хамское и подленькое. Хохочут русские люди, те самые, которые пять месяцев тому назад относились к Романовым со страхом и трепетом, хотя понимали смутно их роль в России». (Горький М. Несвоевременные мысли. – М., 1990. С. 63–64).
«Днем работали в лесу, спилили четыре ели, – пометил Николай. – Вечером взялся за чтение „Тартарена из Тараскона“. Николай часто развлекал супругу и дочерей чтением вслух. С улыбчивой покорностью, с юношеским оптимизмом реагировали царские дети на все лишения, все унижения, выпавшие на их долю. Чтобы занять свое потомство делом, Николай устроил домашние занятия – сам он, преобразившись в учителя, взялся за преподавание арифметики, истории и географии, императрица – закона Божьего, доктор Боткин – русской словесности, Гиббс обучал английскому, а Жильяр – французскому языкам.
В этой атмосфере монотонной жизни, бесправия и тоски Николай по-прежнему удивлял свое окружение учтивостью и уравновешенностью – было похоже на то, что, оказавшись на самом дне пропасти, он почувствовал облегчение. Как если бы Бог, ниспослав ему такое испытание, решительно заявил ему о своем существовании. Разумеется, Николай порою размышлял о трагической судьбе Людовика XVI. Но тут же гнал от себя эти мысли прочь. Русские революционеры не представлялись ему такими алчущими крови, как французские. При всем своем желании низложения монархии они в глубине души хранили почти что религиозное почтение к царю, оставшееся от предков. „Император все еще необычайно индифферентен и спокоен, – писал Морис Палеолог. – Со спокойным, беззаботным видом он проводит день за перелистыванием газет, за курением папирос, за комбинированием пасьянсов (точнее: головоломок (