А во-вторых, тюрьма для революционера всегда была школой. Здесь воспитывались мужество, воля, стойкость — те качества старой ленинской гвардии, которые исчерпывающе объемлет точное и емкое звание: «твердокаменный большевик». И стычки с тюремным начальством, мелкие и крупные, важные и второстепенные, воспитывали нас, приучали к борьбе, к солидарности и взаимной помощи в самые трудные минуты. У нас действовал святой, нерушимый закон: «Один — за всех, все — за одного». Это, и только это давало нам возможность выдержать, не согнуться, выйти на волю закаленными, готовыми к еще более трудной и опасной борьбе… Возобновились мои прогулки с «персональным» часовым. Солдат было трое, они сменялись ежедневно. У меня наметился дружелюбный контакт с одним из них, молоденьким первогодком. Мы с ним разговаривали, темы постепенно становились разнообразнее. Я старался выяснить, как он смотрит на ту работу, что ему приходится выполнять.
— Ведь солдат для чего призван? — втолковывал я ему. — Чтобы Россию защищать, коль на нее нападут. А ты что делаешь? Своего брата сторожишь?
— Так то ты про врага внешнего, — неуверенно возражал солдатик. — А есть еще враг внутренний, нам ротный про него на словесности все обсказывает — энти, как их, социлисты…
— Эх ты, «социлисты»! — говорил я. — А почему социалисты — твои враги, а? Знаешь? — и объяснял, что его ротному социалисты действительно враги, а ему, деревенскому Ваньке, друзья.
Паренек понимал туго, но постепенно входил во вкус наших «политбесед». Налаживались у нас и личные отношения. Однажды мой конвоир предложил поменяться поясами: ему очень понравился мой. Я, конечно, согласился.
Результат оказался неожиданным: со следующего дня вместо солдат меня стали охранять наемные стражники. Один из стражников был постарше, лет сорока. Мне показалось, что его расшевелить легче, чем остальных.
Долгое время в ответ на мой вопрос, почему заменили воинский караул, он отмалчивался, но потом все-таки не выдержал.
— За то, что солдаты с тобой разговаривали. Того, что ремень тебе отдал, на гауптвахту посадили. А нам с тобой разговаривать строго-настрого запрещено. Я тебе прямо говорю: не приставай ко мне, а то я службы решусь, а у меня семья мал-мала меньше…
Смертельно боялись власти влияния большевиков на армию! Призраки «Потемкина» и «Очакова», Свеаборга и Кронштадта не давали им покоя…
Я сидел в самом страшном из корпусов Уфимской тюрьмы. Когда военно-окружной суд выносил смертные приговоры, в этот корпус помещали осужденных. Именно здесь царская удавка оборвала легендарную жизнь Миши Гузакова, здесь погибли на эшафоте Василий Лаптев, Дмитрий Кузнецов и десятки других героев и мучеников революции.
Мы становились невольными свидетелями, как из соседних камер уводили на казнь. Всегда после полуночи… Мы знали это, наши чувства в ночные часы особенно обострялись, и мы безошибочно угадывали, если за смертниками приходили палачи: как-то необычно тихо, почти беззвучно отворялись тяжелые двери камер, каким-то отвратительно царапающим был шорох шагов под окнами…
Палачи боялись своих жертв! Они старались действовать бесшумно, неслышно входили в камеру, набрасывались на спящего осужденного, старались заткнуть ему рот и тащили на виселицу. Поэтому не всегда товарищу удавалось передать нам свой последний привет. Но звон кандалов и топот множества ног, иногда шум борьбы поднимали на ноги сначала второй корпус, а потом всю настороженную тюрьму.
В память мою врезалась казнь молодого златоустовского рабочего Гребнева, почти мальчика. Он наверняка был несовершеннолетним, но держался истинным героем. Палачам не удалось заткнуть ему рот, и он, шагая среди вооруженного до зубов конвоя, твердым и звонким юношеским голосом выкрикивал по именам друзей, прощаясь с ними. Вся политическая тюрьма, как один человек, бросилась к дверям камер. Мы били в них чем попало, а потом запели… Администрация не могла ничего поделать до самого утра.
Всходило солнце, его первые лучи обагрили залитую кровью Россию, а тюрьма наша гремела невиданным огромным хором:
Певцы не видели друг друга, но каждый из нас чувствовал локоть и плечо соседей так, будто мы стояли в одной шеренге. Я словно воочию видел, как в первом одиночном сурово и мужественно бросают в лицо врагам слова песни Михаил Кадомцев и Володя Густомесов, как в женском корпусе звучат ясные голоса наших мужественных девушек, как, забыв о собственной судьбе, поют за соседней стеною осужденные на смерть товарищи…
Да!
Прорывались сквозь запоры и решетки, сквозь каменные стены непокорные голоса, слаженно и могуче звучала песнь, плыла над Уфою, над Уралом, над Россией, над миром — песнь протеста, борьбы и непоколебимой веры в победу…