Он вонзался глубже, и она хватала ртом воздух и прикусывала руку, чтобы не закричать.
Мать наставляла, что женское наслаждение – смертный грех, но в такие минуты Адди было плевать. В такие минуты оставались лишь страсть, желание и незнакомец, нашептывающий ей на ухо, растущее напряжение, жар, разгорающийся в колыбели бедер, а потом мысленно Адди тянула его на себя, тянула глубже и глубже, пока не разражался шторм, сотрясая все тело.
В этот раз ничего подобного не было.
Никакой поэзии в кряхтении неизвестного здоровяка, никакой мелодии и гармонии, лишь неумолимый ритм, с которым он врезается в нее. Никакого наслаждения, лишь давление и боль, жесткая плоть силой протискивается внутрь другой плоти. Адди поднимает взгляд в ночное небо, чтобы не видеть, как дергается тело докера, и понимает – мрак смотрит.
Они вдруг снова оказываются в чаще леса, его рот приникает к ее, и кровь пузырится на губах Адди, когда он шепчет: «По рукам…»
Здоровяк содрогается последний раз, придавливая ее неповоротливой тушей. Немыслимо! Не может быть, чтобы вот на это Адди променяла все, не таким представляла она будущее, которое стерло ее прошлое. Ужас стискивает ей грудь, но докеру плевать, а может, он ничего не замечает. Здоровяк просто выпрямляется и швыряет пригоршню монет на булыжники у ее ног и уходит. Адди опускается на колени, чтобы собрать вознаграждение, а потом опустошает желудок в Сену.
Когда ее спросят о первых месяцах, что она провела в Париже, этом ужасном времени, Адди скажет, мол, то был период горя, растворившийся в тумане. Скажет, что ничего не помнит.
Но, разумеется, она помнит.
Помнит вонь гниющей пищи и отбросов, соленую на вкус воду Сены, фигуры в доках. Мгновения доброты, стертые захлопнувшейся дверью или рассветом, тоску по дому, его свежему хлебу и теплому очагу, семейному покою и твердости духа Эстель. По прошлой жизни, той, что она отдала за мечту, которую украли и заменили всем этим.
Однако Адди помнит и как восхищалась городом, помнит свет, льющийся утром и вечером, величие, проглядывающее через неотшлифованный камень… Несмотря на всю грязь, беды и разочарования, Париж был полон сюрпризов. Красота просвечивала сквозь трещины.
Она вспоминает короткую передышку, которую получила в первую осень, сверкающую листву на тропинках, разноцветную – от зеленой до золотистой, как на витрине ювелира. А потом внезапно пришла зима.
Холод грыз пальцы на руках и ногах, а потом проглатывал их целиком. Холод и голод.
Конечно, в Вийоне тоже случались голодные зимы, когда резкое похолодание губило урожай или поздние заморозки уничтожали посевы, но такого голода Адди еще не испытывала. Он скреб изнутри, водил когтями по ребрам. Он изматывал. И хоть не мог ее убить, ноющая боль в животе и страх никуда не девались. Адди не потеряла ни единой унции плоти, но нутро скручивалось, пожирая себя. Как мозоли не вырастали на ее ногах, так и нервная система Адди отказывалась приноровиться. Не было никакого онемения и легкости, что появляются с привыканием, нет – боль всегда была яркой и острой, и ощущения так же свежи, как память.
Самое ужасное Адди тоже помнит.
Той зимой на столицу внезапно обрушился мороз, безжалостный холод. За ним запоздалым ветром, разметавшим курганы мертвых листьев, хлынула волна болезни. Адди помнит, как мимо проезжали, грохоча, повозки со скорбным грузом.
Адди отворачивается, стараясь не смотреть на небрежно сваленные в них тощие фигуры. Она плотнее кутается в украденное пальто и ковыляет по дороге, мечтая о летней жаре, а холод тем временем пробирает ее до костей.
Казалось, уж больше никогда не согреться. Еще дважды она ходила в доки, однако стужа разогнала клиентов по теплым норам борделей. От мороза Париж ожесточился. Богатые сидят по домам, греясь у теплых очагов, а на улицах зима пожирает бедняков. И негде от нее укрыться, вернее, все убежища заняты.
В тот первый год Адди слишком устала, чтобы отвоевывать себе место. Слишком устала, чтобы искать кров.
Налетает очередной порыв ветра, и Адди, прикрыв слезящиеся глаза, сгибается пополам. Она забредает на узкую улочку в поисках укрытия и вдруг оказывается в блаженной тишине, безветренном покое, словно в пухе, теплом и мягком. У нее подгибаются колени. Она падает в угол напротив лестницы и смотрит, как синеют пальцы. Наверное, еще чуть-чуть – и кожа покроется инеем. Адди тихо, сонно удивляется собственной трансформации. Дыхание вырывается облачками пара, каждый выдох на миг заслоняет вид, и вскоре серый город становится белым, белым, белым… Странно – почему пар не исчезает? С каждым выдохом его становится немного больше, словно затуманивается стекло. Адди гадает, сколько его потребуется, чтобы исчез весь мир. Чтобы стереть его, как ее саму.
Может быть, у нее все просто расплывается перед глазами.
Ей плевать.
Она устала.
Так устала…
Адди больше не в силах бодрствовать, так зачем сопротивляться.
Сон – милосерден.