— Будем жить, товарищ комиссар! А я себе прямо места не находил, не найдя тогда ваш след. Подумал даже, что вы попали к фашистам в руки.
— Это ты, брат, зря. С нашими людьми не пропадешь.
— Я то же самое говорю, товарищ комиссар. Чтобы нас, да еще на нашей земле, этим жабам фашистским пересилить, где это видано?
В хате Остапа происходят совещания. И о хлебе, и о скоте — не все заречные колхозы успели угнать коней и коров на восток. Тут же и приняли решение: раздать все добро людям, чтобы оно не бросалось в глаза фашистам. Кое-где остались сельские активисты, не успели эвакуироваться и некоторые семьи, которым надо было держаться подальше от немцев. Были раненые красноармейцы. Проходили целые части, пробивавшиеся из окружения. Хлопот было — не оберешься. Были и другие заботы. О них говорили тихо, строили разные планы, намечали более удобные способы, чтобы их осуществить. Людей было еще маловато. Но и то, что удалось сделать, радовало душу: не напрасно прошел день, дали себя знать фашистам.
Все эти заботы и дела рассеивали мысли о незаживших ранах, вносили в небольшую лесную сторожку дух борьбы, атмосферу боевой, напряженной жизни, которой жила вся страна, которой жили там, за линией фронта.
Однажды, когда Мирон тихо распекал в сенцах Дубкова и еще некоторых за то, что они подчас лезут на рожон, не остерегаются, все услышали резкий крик комиссара:
— Надя, скорее! Бумагу давай, бумагу! Да скорее же! Говорил радиоприемник. Когда люди подошли ближе, Александр Демьянович замахал на них руками:
— Медведи! Тише!
И все сразу притихли.
Говорил Сталин. Остап, только что вошедший в хату, услышав первые слова, торопливо снял шапку с головы и на цыпочках, чтобы не греметь сапогами, подошел к степе и прислонился к ней. Он заметил, что и все остальные стоят, не шевелятся, жадно ловя каждое слово.
А слова лились тихие, спокойные. И были они такими ясными и простыми, что сразу ложились в сердце, успокаивали измученные души суровой и мудрой логичностью, окрыляющей надеждой и безграничной верой в нашу правду, в наше дело, в пашу силу. И те, кто видел уже огни пожарищ, серый пепел на путях-дорогах, израненную и опаленную бомбами землю, кто видел, как дымилась человеческая кровь в горячей пыли развороченных большаков и проселков, как тускло поблескивало солнце в остекленевших глазах мертвецов, — те чувствовали, как сильно колотятся их сердца, словно хотят вырваться, улететь из груди.
И перед каждым вставала в далеких необъятных просторах Родина-мать. Кровавый туман застилал ее, наплывая грозными, зловещими тучами. И, казалось, тяжело солнцу разогнать, рассеять эти тучи, чтобы ясными лучами осветить, согреть измученную и искалеченную землю.
Уже умолк радиоприемник. Слышно было, как шуршит бумага. Александр Демьянович старался восстановить в памяти каждое пропущенное слово. Ему помогала Надя.
И вот она оторвалась от стола, от бумаги, радостно возбужденная бросилась к Остапу:
— Отец, как он сказал! Братья и сестры… Это он про нас подумал. Про нас с вами, про всех наших людей. — И сразу же, то ли от большого радостного потрясения, то ли от всего пережитого, она вдруг судорожно зарыдала и, закрыв лицо ладонями, убежала в сенцы, стыдясь за свою неожиданную слабость. Никто не остановил ее, не упрекнул. Все хорошо понимали ее. В хате стояла суровая и торжественная тишина.
Мирон Иванович нарушил ее:
— Вот, Александр Демьянович, и приказ для нас… Теперь нам не о чем спорить: все ясно как на ладони. Вся наша работа теперь всем понятна.
По памяти, по коротким записям еще раз повторили слово за слогом. Говорили, обсуждали, намечали смелые планы. И этот день навсегда врезался в память каждого человека. С этого дня люди словно заново начинали всю свою работу.
5
Когда фронт отодвинулся от городка далеко на восток, произошли некоторые перемены в комендатуре. Майора с рыжим пятном на щеке отозвали. Может, потому, что он был из армии, а не из охранных войск, а возможно, и потому, что совсем не годился для постоянной комендантской службы, где нужны были другие навыки, другая сноровка. Ему никак не удавалось совладать с тем, что творилось на шоссейных и проселочных дорогах. А творилось там много непонятного для него. Армия давно ушла вперед, немецкие газеты и радио, захлебываясь, кричали о победе. А тут ровно и не видать этой победы.
В город нахлынули эсэсовские команды. За столом в кабинете коменданта засел штурмфюрер Фридрих Вене. Высокий, подтянутый, он с пунктуальной аккуратностью являлся на службу и сразу же принимался за дела. У него было излюбленное словечко:
— Чудесно! Чу-у-десно! Чуде-е-сно!