— Зачем же много? Но мы всегда должны думать о здоровье. Мало ли что случается в военное время! И захворать может человек, и ранить его могут — должны же мы ко всему быть готовыми. Разве я неверно говорю, уважаемый товарищ инженер? — обратился доктор к своему помощнику, старому крестьянину.
— Живой всегда должен о живом заботиться, так уж испокон веков у нас заведено. Мы вот с нашим доктором уже старики, но поддаваться смерти или этим самым фашистам тоже не думаем. Если бы даже было хуже, мы с доктором останемся на своей позиции. Вот у нас даже такая поговорка есть: помирать собираешься, а жито сей. Пускай она, смерть, приходит к гитлеровцам… — И «инженер» с лопатой в руке вышел из тени на солнечную поляну. Блещик посмотрел на «инженера» и, словно чем-то пораженный, подался к этому человеку.
Доктор, отчаянно взмахнув руками, сказал ему:
— Мне с вами, уважаемый начальник штаба, надо было бы поговорить насчет всяких дел, пойдемте в землянку! — и взял Блещика за руку, пытаясь увести его за собой.
— Погодите, погодите, одну минуточку! — И, пристально вглядываясь в лицо бородатого, Блещик спросил: — Не могу же я, однако, ошибиться. Не вас ли, Силивон Сергеевич, вижу я?
Старый Лагуцька растерянно снял шапку, помял ее и снова надел:
— Ну, что тут таиться, Андрейка! Конечно, меня, никого другого. Ну, здоров, браток! Как я рад, что ты, наконец, в себя пришел. Да и все рады: и доктор, и Мирон Иванович, ну все… — старик неуклюже обнял Блещика, поцеловал несколько раз.
— Как вы очутились здесь?
— Как очутился? Все мы, браток, очутились тут! А куда же нам подаваться, как не сюда? Только одна дорога и осталась у нас, других нет. Может, для иной шельмы и найдется, но народу с шельмами не по пути.
— Да я не об этом спрашиваю вас, отец. Вы же где-то далеко отсюда жили?.
— Далеко? Нет, браток… Тут вся наша жизнь и проходила. Это из-за своей болезни ты не мог узнать этих мест. Ничего ты не видел, пролежав несколько месяцев на больничной койке.
Доктор бросал на старого Лагуцьку отчаянные взгляды. Но Лагуцька отмахнулся. Артем Исакович только закашлялся, что-то проворчал и, заметив недоумевающий взгляд Блещика, с отчаянием ушел с полянки. Старый Силивон Лагуцька, чтобы как-нибудь оттянуть нежелательный разговор, несколько раз колупнул землю лопатой, поднял горсть желудей с земли и начал пристально вглядываться в них. Потом бросил подальше от дуба и, посмотрев на хмурое небо, произнес неестественно равнодушным тоном:
— Холодает, браток! Зима входит в силу. По всему видать, будет ранняя зима.
Блещик наблюдал за сдержанными движениями старика и думал о своем. Коротко спросил:
— А где Андрей Силивонович?
— А где ему быть? И он тут. И он с нами, председатель колхоза… Там, браток, нам нечего делать. Они будто и не разгоняют колхоза, но тот колхоз уж не для нас. Хитрят, видишь, немцы, стараются себе побольше заграбастать, а нас как бы на батрацкую службу перевели. А служба эта нам не подходит. Совсем не нравится нам такая вакансия. Так мы с ними и разошлись, с немцами: они сами по себе, а мы тоже сами по себе. Одним словом, вольные хозяева, под ихним законом не ходим, делаем все сами, по-своему. Так оно лучше, удобнее. Как-то уж наловчились мы в последние годы жить своим умом, так эти новые порядки, которыми немец хвалится, разве только последнего дурака соблазнить могут. От всех этих новых порядков такой стариной несет, что не только с ними Николая второго помянешь, но вспомнишь и старую панщину, о которой наши родители рассказывали. Да что панщина!
Старый замолчал, сосредоточенно очищая лопату от налипшей земли и пожелтевших дубовых листьев.
— А где же мать? — спросил Блещик.
— Там она уже… — сказал Лагуцька.
— Где это там?
— Да что тут тебе сказать? Таиться перед тобой нет у меня никакой причины. Нет ее, жены моей. В живых, говорю, нет. Убили ее фашисты… Германская армия, видишь, боялась, что если она будет жить, моя старуха, то не будет немцам удачи, не добиться им победы. Поперек дороги, видишь, им стала, мешала их армиям. Ну и убили.
— Да что вы говорите, Силивон Сергеевич? При чем же тут она? Чем могла им помешать старая женщина? — взволнованно произнес Блещик. Он постепенно освобождался от своего душевного оцепенения, слушая необычайный, спокойный рассказ старика, весь построенный на намеках, недоговоренностях, каких-то обрывистых мыслях, через которые, однако, пробивалась суровая правда и вся горечь нарушенной, разбитой жизни, жгучая боль человеческого сердца.
— При чем, спрашиваешь? Причина, браток, была… Эта причина есть, уж за одно то убивают они нас, что живем мы, наперекор им живем, и согласия у нас с ними нет ни в чем. За то и убивают… Раз ты в душе против них, раз не признаешь ты их, раз не можешь ты дышать с ними, за людей их не считаешь, — вот и убивают. А разве их можно считать людьми?