Тогда Филумов стал представлять себе главного героя: «Он очень похож на человека. Бывает добрым, мягким, теплым, а иногда – злым, колючим и жестким. Он может быть проникновенным и лиричным, романтичным и музыкальным. Иногда он приятен в общении, но подчас назойлив и неуместен, беспардонен и надоедлив. Он светловолосый и голубоглазый, славянской внешности с легкой азиатчинкой в глазах. Любит похулиганить: разогнать с улицы прохожих, намочить сохнущее во дворе на веревках белье, – за это его не жалуют домохозяйки. И вообще он непостоянный, ветреный, характера неустойчивого, изменчивого и капризного».
Пьеса, между тем, шла своим чередом. Дождю явно не хватало места на сцене, и он, не удержавшись, устремился в зрительный зал. Заполнил кресла партера, ложи, балконы.
Филумов ощутил себя внутри Дождя: ничего не видно – только серая влажная пелена, состоящая из миллиардов водяных пылинок, которые проникают всюду: в волосы, одежду, за воротник, пропитывают все тело – и Дмитрий уже не понимал, не чувствовал, где кончается Дождь и начинается он сам.
Он ничего не помнил. Он знал, что нет ни начала, ни конца, и что он сам, состоящий из скопления водяных молекул, стал Дождём…
***
Но вдруг перед глазами Филумова заплясали какие-то картинки. Вот маленький Димка Филумов играет во дворе с соседскими мальчишками. Они носятся по крышам сараев – и вдруг кто-то толкает Димку в спину. Он летит вниз головой, сделав в воздухе сальто-мортале, и падает в старое железное корыто. И ни царапинки! Ну не чудо ли? А вот его мама, Надежда Васильевна, нарядившись в вывернутый тулуп и взяв в зубы нож, выползает из кухни, приговаривая: «Злой чечен ползёт на берег, точит свой кинжал!..». А вот они со старшей сестрой Аней укладываются спать, гасят свет, и сестра в темноте каким-то нутряным чревовещательным голосом кряхтит: «Я не А-н-я, я в-е-д-ь-м-а».
А вот зима.
– Посмотри, как красиво! – говорит Димке Аня, указывая на ледяные гирлянды.
Дети стоят у веранды, вся стена которой увита диким виноградом. Веранда прилеплена к квартире отставного военного прокурора, старого еврея Ликёра. У Ликёра рак мозга – и старик медленно угасает. В хорошую погоду его вывозят во двор в кресле-каталке. Димка со страхом и интересом изучает его лысую голову, покрытую бледно-лиловыми шишками, и руки, все в старческих светло-коричневых веснушках, в тёмно-синих, чернильного цвета венах, и твердые, слоистые, гранёные ногти на пальцах.
– Димка, глянь! Эта сосулька похожа на оленя, а вот эта – на колдуна Черномора из сказки! – кричит Аня.
Димка отламывает кусочек сосульки, засовывает его в рот и с наслаждением посасывает: терпко и сладко!
Детство бежит легко, прыгает по булыжной мостовой, по крышам сараев, по подвалам и чердакам, по веткам старых высоких тополей. Димка не ощущает того, как он растет. Кажется, что так, как есть – будет всегда…
***
Филумов очнулся. Дождь, не переставая, шел, неизвестно откуда и куда, подгоняемый резкими ударами ветра.
«Август заныл и заплакал по-бабьи…»
Август почему-то представился Дмитрию не месяцем года, а пожилым, длинноносым, поседевшим немцем, который чем-то сильно расстроен и сидит-рыдает в своем хаусе на немецкой сторонушке.
Филумову в этом промокшем от бесконечного дождя мире не на что было опереться. Он пытался за что-нибудь зацепиться, искал точку душевной опоры, но не находил. Сердце подсказывало ему, что это невозможно: слишком зыбким и аморфным казалось всё вокруг.
«Я закрепляю небесные оси…»
Как он ни старался измотать себя тяжкой работой – «болезнь» не отступала: изо всех пор и щелей наружу вырывались слова, слова складывались в строчки, строчки в образы, которые тут же множились, обрастая, словно водорослями и мхами, смыслами…
***
Это скорее не лето, а осень,
Будто разверзлись небесные хляби.
Я просыпаюсь не в десять, а в восемь.
Август заныл и заплакал по-бабьи.
Я закрепляю небесные оси
И укрываю небесное тело.
Ночью попробую в небо подбросить
Голубя, что нарисую мелом.
Вечер-погонщик меня навьючит
Мокрым, дырявым мешком листопада,
И на дорожку строгим, колючим
Месяц-охранник проводит взглядом.
Завтра казенные меры и глупости
Ветер развеет, суровый и едкий…
Утром надо на волю выпустить
Птицу, что нарисована в клетке.
Это она. Лёгкая. Пронизанная светящимся воздухом. Нежная кожица, мякоть персика, чуть тронутая первым весенним загаром. Золотистый свет сквозь рыжую, вьющуюся стружечкой лёгкую паутину вокруг маленькой овечьей головки. Дотронуться, коснуться? Нет, нельзя.
Вот она выскакивает на крыльцо – мраморные ступени, вьющийся по стене дикий виноград, фисташковые пятна плесени. Деревянные призмы колонн, стёкла окон моментально становятся ярче, как будто освещаются внутренним светом, веселеют. Простучала красными сандалиями – тук-тук-тук – прокатилась сухим горохом по мрамору – и скок на залитую жёлтым песочную речку Хуанхэ, и маршевым шагом под летящую из окон «Елоу сабмарин». О соле, о соле мио!… Порх-порх мотылёк по малахитовому покрывалу травы, по мхам Эдема.