Вот и рассказана еще одна жизнь. Не знаю – зачем? Может быть, для внуков. Для вас – еще одна, а для меня – моя, единственная, не та, что могла быть, а та, которая была. Была и почти что прошла. Вот лежит стеклянный флакончик с нитроглицерином и, когда прижмет, протягивает мне руку и переводит, как по тому – помните? – висячему Лидочкиному мосту через Волгу, сюда, обратно.
И продолжается жизнь. И я думаю, что никому я не враг, никакому народу и ни одному человеку. Ни об одном, которого видел глаза в глаза, не подумал, что это – враг. Разве что по запарке, когда очень уж мешали забить гол, так ведь тоже понимал, что это несерьезно.
Я немножко выдумал себя как большого футболиста, ни в каких серьезных командах я не играл, но навсегда во мне – сами мгновения, когда забивается гол, это ощущение сохранилось и в жизни, и в работе. Забить!
Может быть, я выдумал себя и как большого писателя, хоть и знаю всем и себе цену. Но когда слышу, как вы поете мои песни, совсем не ведая, что они мои, по-собачьи скулит от радости мое сердце.
Конец после конца
Это у жизни – один конец, а у книжек – сколько угодно.
Ну, отпустил меня Склиф с призраком надежды – вроде как полегчало. И знали они, конечно знали, что это самообман. Чудес не бывает.
Едва успело ТВ-6 снять о нас с Лидочкой получасовку «Даже звезды не выше любви», как потребовалась еще одна съемка – в кардиологическом госпитале им. Вишневского: а что там у меня в сердце действительно происходит?
А происходит там безобразие: ствол, откуда снабжается кровью сердце, закрыт на восемьдесят процентов бляшкой. И струйка жизни моей тоньше иголки для пришивания пуговиц, и за саму мою жизнь никто не даст и пачки сигарет «Мальборо».
В ней, в этой бляшке, твердой, как пепельница, – и весь футбол, и Первый Белорусский фронт, и ночные разговоры со следователем Ланцовым, и карцеры, и все триста съеденных любимых пирожных «Наполеон» с заварным кремом, и разногласия наши с самой дорогой мне женщиной Лидочкой. Такая, по расшифровке, встала поперек сердца запруда! Вот и решайте, говорят, жить вам или не жить… А между жить и не жить – предстоит операция на остановленном сердце с риском не запустить его снова после риска.
Попробуем жить, говорю, а у самого коленки дрожат. А как иначе?
Помните, я думаю, что все героические поступки совершаются по недопониманию?
Отделение кардиохирургии – это куда суровее, чем кардиология, в которой еще готовятся к прыжку с парашютом. Здесь уже без парашюта!
Лежу, читаю Радзинского, потом Пелевина, по два раза каждый абзац – не врубаюсь. Хоть пацаны оба достойные, несмешиваемые, яркие среди всеобщей серости.
Сестричка сказала: «В воскресенье – полнолуние». Просто так сказала, а я…
Пишу торопливо, пока еще могу думать. Пока не сделали первые уколы в спину (замораживающие? задуряющие?). Уже стоят у дверей дроги – каталка. «Словно лебеди-саночки». Вообще-то они приезжают после, а в больнице – до.
Что ж, Лидочка, любимая, дай мне руку, поедем, рискнем. До встречи. Бог в помощь.
Конец первой жизни.
Селедка залом
Иногда над темным царством ГУЛАГа возникали некие вихри. Были понятные: развести бытовых и политических зэков по разным лагерям. Хоть надо заметить, что в лагерях сидели (исключим уголовников-профессионалов) все политические. Потому что не только такие, как я или бендеровские активисты, но и работник мясокомбината, надевший под телогрейку ожерельем кольцо краковской колбасы и попавшийся на проходной, был так же, как и я, недоволен жизнью, не согласен с тем, что его семья должна голодать, а вовсе никаким не вором.