Есть некоторая невыносимая красота в подобных сценах, какой-то почти наркотический драйв, потому что в такие моменты все, что мы делаем, вдруг начинает выглядеть осмысленно, возвышенно и как-то… чисто. Черт, может, виновато кино, но когда десять человек в полном боевом снаряжении, все такие в синем, все такие в черном, стоят, прикрываясь дверцами полицейских машин, строго глядя в мушки парализаторов, — меня, уже двадцать лет торчащего в полиции, захватывает некоторый сентиментальный драйв типа «God Bless America». Мне хочется обводить их взглядом — медленно и тоже строго, и каждому отдавать честь — совершенно по-настоящему, и каждому говорить, что я считаю его героем — хотя прекрасно знаю, что девятнадцать из них — простые смертные трусы, не очень честные, не очень преданные своему делу, безусловно, не выполняющие заповедей Аллаха. Двадцатый — я, — простой смертный трус, не очень честный, не очень преданный своему делу, безусловно, не выполняющий заповедей Аллаха, несмотря на искренние молитвы четыре раза в день и крайне брезгливое отношение к свинине и алкоголю. Если бы я выполнял заповеди Аллаха, мы бы брали сейчас эту студию не потому, что нам указал на нее тихонько Йонг Гросс, а потому, что досье на нее лежит у нас в папках уже больше двух лет — черно-белый секс, пропаганда расизма, мы с Зухи смотрели когда-то какой-то их приаттаченный к делу сет — «Пещерка дяди Тома», что-то такое — довольно противно. Мы бы сейчас брали эту студию не потому, что я честно отрабатываю денежки, выплачиваемые мне Гроссом, а потому, что так лучше для Америки. То, что мы делаем сейчас, тоже лучше для Америки. Но хуже для меня.
Если бы я выполнял заповеди Аллаха, мы бы, может, вообще не стояли здесь сейчас — все такие в синем, такие в черном, прикрываясь дверцами машин, — потому что я не полез бы напролом, а подготовил бы почву, выбрал бы подходящий момент для ареста хозяев студии, произвел бы обыск в их отсутствие — и все прошло бы тихо, и мы бы нашли то-не-знаю-что, из-за чего они сейчас, когда мы с Зухи пришли с арестом (а Зухи смотрел на меня косо, говорил холодно, шел нехотя, — так с тех пор и не пришел в себя, так и не простил мне Гроссовых сребреников), начали отстреливаться и грозить перебить актеров как заложников, если им не дадут смотаться; и не стоял бы здесь сейчас оперотряд из двадцати человек, таких строгих, таких красивых, с напряженными лицами героев под прозрачным пластиком защитных шлемов, и я не молился бы о том, чтобы все закончилось так, как лучше для Америки.