Так нервничала полвечера, что позвонила Ленке: спросить, что такое украинец и с чем его едят. Ленка сначала долго издевалась и рассказывала про сало, от одной мысли о котором («Я слово знаю, но не знаю, что это!» — «Ну это животный жир, жир, свинку когда режут, жир отдельно засаливают и едят». — «Да ладно тебе!») делалось дурно; наконец удалось уговорить Ленку прекратить паясничать и сказать что-нибудь внятное. Оказалось — ничего такого особенного, и совершенно даже не ясно, почему вдруг дернулась, с чего напряглась; мало ли кто какой зверь где. Успокоилась; зато в голове теперь вертятся какие-то Ленкины шуточки, нежные песенки, русские сказочки, вертятся, вертятся, и все вокруг вертится, и комната, кажется, тоже вертится, вертится. На озаренный потолок посмотреть страшно — мечется темное пятно, два слитых тела, как если бы был пожар и мы пытались друг друга прикрыть, выкатиться клубком наружу, глотнуть воздуха — а воздуха не глотнуть тем временем, потому что сердце стоит в горле и не пропускает воздух, потому что кровь стучит в голове и глаза застит, потому что горячо и больно от чужого тела в своем теле, от чужого сердца в своем сердце — а в сердце тем временем косо ложились тени, росли страхи, в сердце лежал камушек, — вдруг ему плохо, вдруг он совсем не этого хочет, вдруг я не чувствую, не угадываю, не понимаю его желаний, вдруг он и сам боится подать мне знак или сказать слово, вдруг ему тоже так же страшно, и горячо, и неловко, — и закончится тем, что худо-бедно отлипнем, разорвем скрещенья рук, губ комок разделим надвое, упадем рядом — не как два насыщенных зверя, но как два солдата, друг друга побивших, друг друга убивших, проигравших друг другу, друг друга не победивших, — а скрещенья рук тем временем становились тесней и судорожней, а скрещенья ног отдавались спазмом и сполохом, и хотелось не думать ни о чем, а все равно думалось, думалось — в пятнадцать лет ничего не умели, не имели ни опыта, ни интуиции, ни сноровки — а в постель ложились, как боги, не сомневались, что все получится, не сомневались, что лучше нас нет любовников, не сомневались, что ему понравится, уж так понравится… А теперь в тридцать с лишним все умеем — и от всего вздрагиваем, столько раз с кем попало в постель ложимся, что уж и вставать скоро будет незачем, — а как приведут судьбы скрещенья к кому-нибудь, от кого сердце в горле стоит, кровь стучит в голове и глаза застит, так начинаешь всего бояться, на все оглядываться, кожу заранее перед зеркалом оттягивать пальцами — как бы морщинки укрыть? — близко наклоняться, зеркалу смотреть в усталые глаза — как бы мешочки укрыть? — гребешок обирать горестно, прядку в пальцах крутить — как бы сединки укрыть? — и нет способа их укрыть, и только думаешь — неужели если сегодня ляжет со мной, если сегодня, несмотря на морщинки, сединки, мешочки, так же ждет и хочет, так же стесняется и дрожит, как и я сама, — значит, недаром мы здесь, недаром сердце ухнулось в пятки, когда падали два башмачка оттого, что поднял на руки и понес, как девочку, до кроватки, и сейчас так прижимает к себе, так движется осторожно, что от нежности сводит горло и хочется выпутаться из его объятий и самой зарываться в шерстку лицом, целовать и гладить, брать в рот и пить губами, пока последняя капля не перельется, дать дорогому браслету порваться и грохнуться со стуком на пол, чтобы, не дай бог, застежкой его не задеть, не сделать ему больно, и плавиться над ним, как воск, и стонать оттого только, что капли пота на его щеках поблескивают слезами, оттого, что бабочка слетела с ночника и качается на занавеске, и вспоминать, как принесенный им букет такими же слезами капал на платье, и все терялось в снежной мгле белых простыней, в странной щемящей нежности, тоже седой и белой, и как свеча горела на столе между нетронутыми блюдами, когда встал, подошел, обнял, и как вышли потом, после всего, счастливые, как придурки, в гостиную — а все еще свеча горела, а казалось — вечность прошла.
Тогда, стоя босиком на полу гостиной, глядя на свечу, из-за которой Вупи два часа до его прихода терзалась — не пошло ли? не наивно ли? — прижимая голую Вупи к влажной от пота кротовьей шерстке, ногой поглаживая трущуюся рядом Дот, Алекси наклонился и тихо шепнул Вупи в ухо: «Кат!» — и от хохота оба обмякли.
Глава 52