На показах для дистрибьюторов никогда, естественно, не аплодируют, это звучало бы несколько наивно и неуместно, тут как бы все профессионалы, имеющие дело с профессионалами, тут речь идет не об искусстве всегда, но о прагматике, знаете, о сухих цифрах: за какую сумму покупать права, как распространять, в каких количествах тиражировать, сколько месяцев продержится фильм на нормальном уровне, нужно ли будет допечатывать копии, по каким каналам делать рекламу. Нет тут места разговорам о высоком, и ждать от шести человек, собравшихся по приглашению Гросса в демонстрационной комнате иерусалимского отеля «Хайат», аплодисментов, или комплиментов, или еще каких-нибудь выражений восхищения, было бы глупо. Но Гросс все-таки ждал. Ждал совсем не так, как во время немецкого показа, – тогда кипело и рвалось, и подгибались колени, и во рту был сладко-железный вкус страха перед провалом, – а сейчас ждал в ярости и раздражении, мысленно подгонял фильм: ну же! ну же! – несколько сцен самому показались затянутыми, испугался. Но все равно – сейчас, просматривая фильм, наверное, в двадцать пятый раз за последние недели – потому что после берлинского… нет, не провала – после берлинской встречи с этими тупыми скотами крутил и крутил фильм у себя в номере, и потом дома, и в студии – чтобы навсегда убедиться, что сет гениальный, гениальный, гениальный! – а сет был – ге-ни-аль-ный! – так вот, сейчас, просматривая фильм в двадцать пятый раз, понимал, что сет ге-ни-аль-ный! – и не удивлялся, что, когда обзванивал местных дистрибьюторов, они говорили: с удовольствием, мне очень приятно, польщен, обязательно буду – и все как один пришли, и Гросс пришел, и показал свой сет, предложив каждому на выбор один из трех бионов – врача, старшей женщины и младшей женщины, – и вот фильм кончился, и в те пять секунд, которые понадобились Гроссу, чтобы медленно повернуться от экрана к зрителям, он успел понять очень, очень много, и понимание это сейчас превращало его мышцы в сталь, горло – в медную трубу, лицо – в яростную победоносную маску, потому что Гросс, еще не видя лиц и не слыша слов, уже знал – война окончена, всем спасибо, он победил.
Грянули аплодисменты.
В какую-то секунду Гросс испугался, что заплачет.
Аплодировал Дани Коэн из «Эрэц А-Плаот» и пришедшая с ним незнакомая Гроссу рыжая, крупная, деревенского вида молодая женщина, пышущая здоровьем хорошо ухоженной кобылицы. Вяло хлопал в ладоши, подчеркивая своей расползшейся по стулу позой риутальность такого хлопанья, осповатый человек Давид Варди, байер огромной корпорации
Все они аплодировали. Гросса била мелкая дрожь. Когда все как-то затихли, начали подниматься с мест и возбужденно заговорили, к Гроссу первым подошел Коэн, хлопнул по плечу коричневой пухлой лапкой и сказал: «Ну вы все-таки сукин сын!» «Это комплимент или что?» – спросил Йонг. «Это значит, Йонг, что совести у вас нет, но снимаете вы хоть куда». Гросс окаменел лицом. «Мне казалось, – сказал он, – что я снял очень корректный человеческий фильм». «Вам казалось, – сказал Коэн и еще раз хлопнул Гросса по плечу, – но сет хорош, хорош». Гросс подавил в себе желание дискутировать на высоких тонах, вздохнул, сказал спокойно: ну что же, Дани, когда мы встретимся и поговорим о деле? Коэн посмотрел внимательно, отошел на полшажка и еще раз посмотрел на Гросса, склонив голову – без тени издевательства, но с чисто естественнонаучным любопытством во взоре, – и сказал:
– Когда вы снимете другой фильм, Йонг.
Сначала показалось, что ослышался, но, к счастью, быстро взял себя в руки, быстро сориентировался и сквозь отвратительное покалывание в щеках, сквозь медленно разрастающуюся в груди пустоту не спросил: «простите?», или «а?», или «что-что?» – но сказал с каменным лицом, размеренно и спокойно:
– Хороший ответ.