Читаем Необычные воспитанники полностью

На пустыре у рынка обычно собиралось множество подозрительного люда, всегда шла карточная резня; обмывали фарт в ресторане Крынкина, и, конечно, сюда нередко заглядывали «легавые» с Малого Гнездниковского, где в те годы помещался Московский уголовный розыск. И вот как только они показывались, я начинал во всю силу легких резать «Интернационал». Это служило условным сигналом: опасность! Воры, спекулянты, барыги — вся «черная аристократия» немедленно бросались врассыпную, и агенты розыска недоумевали, почему исчезали копошившиеся вокруг людишки.

Все-таки они догадались, что дело не обходится без меня. Я прикинулся простачком: «Чего вы? Я у профессора Адамова учусь. Урок готовлю». Возможно, с Малого Гнездниковского и наводили справки, и Михаил Прокофьевич подтвердил: да, к нему ходит способный паренек-слесарь. А я менял пароль, и при очередной облаве играл то «Яблочко», то «Барыню», и снова агентов встречал голый пустырь.

Учеба моя у Адамова шла бы весьма успешно, не случайся осечек. Дело в том, что, позанимавшись два-три месяца, я вдруг исчезал на целых полгода и не казал носа на Кабанихин переулок: это означало, что меня все-таки хватали и сажали за решетку. После таких отлучек Михаил Прокофьевич сердился:

— Опять, Илья! — встречал он. — Так невозможно заниматься. Только наладимся, войдем в ритм — исчезаешь. У тебя же амбушюр пропадет. А он должен развиваться.

Амбушюр — это такой «мозоль» на верхней губе от трубы. Нет амбушюра нет легкости в игре, да без упражнения и пальцы теряют гибкость, быстроту движений.

— Работа, Михаил Прокофьевич, — выворачивался я. — Восстановительный период в республике, иль же не знаете? Срочное задание, чуть не сутками у верстака за тисками.

Наконец он как-то сказал мне:

— Хочешь, я позвоню на завод, объясню этим… как они теперь называются: завкомы? У тебя ж способности, рабочим сейчас везде дорога. А то хочешь, съезжу? На какой улице твое предприятие?

Еле я отговорил профессора, обещав, что буду посещать теперь аккуратнее. «На чем мы там остановились. — сдаваясь, но по-прежнему сердито спрашивал Адамов. — Я уже забыл. Не мудрено: пять месяцев не показывался. Ты у меня единственный такой ученик». Я и сам еле помнил: «Эти… диезы вы объясняли». Профессор вспомнил: «Гм. Мажорную гамму уже сдавал мне? Примемся за минорную… до трех знаков».

Занятия продолжались до следующего моего отдыха где-нибудь в Бутырках или в Таганке. Дело в том, что мой «медовый месяц» на воле кончился. Какой он бывает у воров? Когда? Всегда в начале «деятельности». Мальчишкой, когда меня хватали и не удавалось вырваться, я начинал хныкать, с перепугу пускал самую настоящую слезу: «Дя-а-денька, я больше не буду. Е-есть хотел. Сестренка дома голодная». Мне соболезновали в толпе, которая собирается на рынках, толкучках по поводу всяческого происшествия, заступались: «До чего жизнь дошла! Хорошие дети и те с путя сбиваются. Отпусти уж его!»

Взрослых так не жалеют. Я хоть и не был высок, а и в плечах раздался и взгляд стал острый, да и примелькался на Смоленском, на пустыре, в ресторане Крынкина. Главное ж, меня уже взяли на учет и в местном отделении милиции, и в «уголке» на Малом Гнездниковском. Когда же сводили в дактилоскопию и взяли отпечатки пальцев, сфотографировали и разослали мою «вывеску», ознакомились со мной в тюрьмах, — тут наступил крах, который бывает у всех воров: теперь я уже больше сидел в тюрьме, чем гулял на свободе. За мной тянулись «задки», «грязные следы», я не мог спрятаться за вымышленной фамилией, меня тут же опознавали и выводили на чистую воду.

Всякий раз, попадая за решетку, я определялся в сапожную мастерскую. Почему в сапожную? Да ведь еще в отрочестве я помогал матери в Работном доме шить «бахилы», тапочки, чувяки. Пальцы у меня ловкие, быстрые, к тому же развитые на корнет-а-пистоне, и скоро я научился отлично сучить дратву, тачать, вырезать заготовки. Главное ж, что я мог делать — перетягивать бурки, — работа «хитрая», которую далеко не всякий мог освоить. Сапожной мастерской в Бутырках заведовал вольнонаемный армянин Абаянц. Увидя, как я орудую сапожным ножом, шилом, рашпилем, он воскликнул: «Вот такого мне и надо!», и поставил на затяжку бурок.

Прошел месяц, полгода, за ним и вторые, а я все сидел в Бутырках. Партию за партией отправляли в Соловки, меня не трогали; всякий раз Абаянц бегал к начальнику тюрьмы, упрашивал: «Сапожная оголится», и меня оставляли.

И вот однажды открылась дверь камеры и я обомлел: вошли мои старые дружки — Коля Чинарик, Алеха Чуваев, Коля Воробьев по кличке «Гага» — он сильно заикался, — еще двое каких-то незнакомых парней, все хорошо одетые, подстриженные, загорелые. Мы поздоровались, и они стали уговаривать меня идти в Болшево. «Заживешь, Илюха, на большой. Чего тебе тюремных клопов кормить?»

Перейти на страницу:

Похожие книги