Поколесили мы по Москве, но все же нашли соколика. Он хоть и сильно нетрезв был, но сразу понял, что к чему, отпираться не стал, деньги отдал и покупателей назвал. Ну, а дальше — простое дело. Выручили свои трубы да кларнеты и вернулись в Болшево. Еще в дороге стали судить-рядить, что делать с похитителем музыкальных инструментов. Выдать — плохо ему будет. И не столько от чекистов достанется, сколько от коммунаров. Могут и на тот свет отправить. К тому же — что греха таить! — бродила еще в нас прежняя закваска: своего не выдавать… Но вскоре мы опомнились. Какой же он свой? Чужой, да еще дважды чужой: товарищей обокрал и недоверие посеял не к себе одному, а ко всем коммунарам. Порешили сначала с друзьями посоветоваться, а потом уж сообщить Назарову или Кузнецову. И принять их решение. Друзья с нами согласились. Пошли к Назарову. А он и слушать не стал. «Коммуна, — говорит, — ваша? Ваша! Вот вы и решайте. Как решите — так и будет…» Опять мы струхнули. Думали, что парень тот, который инструменты утащил, скрываться станет. А коммунары, по старой памяти, толковище ему сделают. Но ничего подобного не случилось. Чекисты крепко поработали, и коммунары иными стали, начисто порвали с блатным прошлым. Да и преступник на другой же день объявился, сам пришел.
Суд был. Не настоящий, конечно. Общее собрание Болшевской коммуны. Но и прокуроры нашлись, и защитники. Одни предлагали парня ни много ни мало расстрелять. Как предателя, показавшего свое насквозь гнилое нутро. Другие считали, что надо его простить, потому как сам пришел и, значит, осознал свой проступок. А парень стоял ни жив, ни мертв. Страшное это дело — суд товарищей, где каждый откровенно высказывается, не оглядываясь на законы. Такое услышал человек о себе, что наверняка любые суды и приговоры ему бы детским лепетом показались. Ну, понемногу страсти улеглись, и собрание решило: в тюрьму. Как обманувшего доверие и совершившего кражу. А из коммуны исключить. Так верите ли: слова о тюрьме выслушал спокойно, а как прозвучало это «исключить» — заплакал. Взрослый человек, жизнью битый, а не выдержал. Ну, увидели такое и добавили к решению слова: снова принять в коммуну, если придет с хорошей характеристикой и обещает впредь ничего чужого не брать. Спросили его: согласен ли с таким решением? «Согласен, — говорит, — спасибо, братцы…» Фамилию его я не называю, потому что через год с небольшим он вернулся в коммуну и впоследствии стал очень хорошим, уважаемым человеком…
Жизнь в коммуне день ото дня становилась все интереснее. Складывались настоящие рабочие традиции, люди гордились своим трудом. Самыми первыми были у нас умельцы, мастера своего дела. А какие люди приезжали в Болшево! Прославленные чекисты были у нас частыми гостями, да и не только они. Нас посещали Ворошилов и Буденный, а Горький имел звание почетного коммунара, жил у нас по неделе и больше.
Я продолжал работать на фабрике, играл в оркестре. Освоил нотную грамоту, мог прочитать с листа любую мелодию. Играл почти на всех духовых инструментах, но больше всего любил тромбон. Почему — и сам не знаю. Возможностей у него ничуть не больше, чем у трубы, кларнета или фагота, разве что диапазон звучания шире. Нравился мне этот инструмент, да и только…
В 1936 году пришлось и мне расстаться с коммуной. Направили меня на юг, в Белореченскую. Это недалеко от Туапсе. И как вы думаете, что я там делал? Нипочем не догадаетесь. Участвовал в организации детской колонии для беспризорников. Вот как повернулась жизнь!