Федор открыл дверь — из хлева дохнуло парным теплом, смешанным запахом навоза и сена. А Прошка уже стоял у двери.
— Ну иди, иди, побегай, — сказал ему Федор и посторонился.
Прошка недоверчиво поглядел на него, потом сбычился в открытый дверной проем — бело впереди, незнакомо: он первый раз видел снег.
Если бы корму вдоволь, можно бы не резать такого молодого, только откуда они, корма-то, когда в этом году сушь все лето.
— Иди, не бойся, — сказал Федор.
Бычок вышел, понюхал снег, оглянулся на Федора и, весело взлягнув, пустился по двору, высоко вскидывая ноги и мотая головой. Радостно побежал, ошалело, дурачок, не знал, что последний раз бегает.
Федор выпустил во двор корову и двух овец, вычистил навоз и влез на полоскушу теребить сено. Корова осталась равнодушна к снегу, она была старая, материна. Мать летом померла и оставила ему и корову, и дом, и все, что было в доме. А овец с Катериной купили на свои трудовые. Овцы тоже не бегали, стояли рядом с коровой и ждали, когда он сбросит им сена. А Прошка, дурачок, все бегал, как собака. То к крыльцу подбежит, то к пряслу, снег понюхает, лизнет и опять во весь мах — воле радуется, жизни.
Федор сбросил вниз сено, — пахнет-то как, будто лето вернулось! — спустился по жерди сам (лестницу надо сделать, Катерина голову проела за лестницу), поманил Прошку. Бычок подбежал и озорно, играючи ткнул его лбом в живот. Как человек! У него и взгляд вон человечий.
— Прошка, хлеба хочешь? — Федор потрепал бычка за уши и вынул из полушубка горбушку. — На, лопай.
Из дома вышла с ведрами Катерина — будто ждала, когда он Прошку кормить станет, зараза, ничего не скроешь! — и, конечно, увидела сразу хлеб. Глядеть ей больше не на что.
— Федя, без пользы ведь, хлеб только пропадет.
— Много ты знаешь. Пользы нет, зато радость, приятность…
— Блаженный, вот блаженный на мою голову! Сейчас же иди за Митькой, хватит откладывать! — И загремела с ведрами к колодцу.
В кого она такая крикливая, громкая? Мать воды не замутит, отец смирный, а эта — как пожарная машина. И ведь толковая баба.
Федор скормил бычку хлеб и пошел за Митькой.
Уже светало, на столбах погасли лампочки под жестяными абажурами, — как в городе лампочки, светло живем! — по улице проехал на санях конюх Торгашов с собакой, проделывая зимний след. Тоже радуется первопутку и хлещет лошадь кнутом. Хлестать-то зачем? Лошадь тоже рада снегу — мягко ей после мерзлых кочек, хорошо. И собака вон радуется, взлаивает. Эта по дурости, на других глядя. Всю зиму на морозе дрожать придется, конюхов дом караулить.
Дружок Митька жил рядом, через улицу. Он тоже убирал у скотины и после завтрака собирался колоть дрова. Во дворе лежали толстенные обрезки комлей, которые он не одолел в теплое время.
— Прошку я решил все ж таки, — сказал Федор.
— Уничтожить? — осклабился Митька радостно. Выпивку почуял даровую и обрадовался.
— Нет, — сказал Федор. — Зарезать на мясо. Зачем добро уничтожать.
— Теперь понятно, — засмеялся Митька. — А я думал…
— Балбес, — сказал Федор. — Нечего зубы скалить, идем.
— Что так рано? Или в темноте хочешь покончить, Прошкиных глаз боишься?
— Не твое дело, собирайся.
— А я не желаю невинную кровь проливать, — выпендривался Митька. — Скотина ведь не машина, у ней душа есть и все такое прочее.
«Сволочь, — подумал Федор любовно. — Моими же словами тычет, паразит. Надо придушить нынче на сцене, когда нападать станет, Антанта проклятая».
Митька был любимцем всей деревни; и потому, что баянист хороший и единственный, и потому, что самодеятельность в клубе ведет, скучать не дает, и потому еще, что парень он лихой, безужасный. Он работал шофером, возил любой груз в любую погоду, лишь бы колеса до земли доставали, часто бывал в райцентре, подбрасывая по пути колхозников на базар или по какой другой надобности, содержал самосвал всегда на ходу и дразнил Федора за его душевное отношение к скотине. Машина — не скотина, говорил он, поставишь ее — и стоит, корму не просит. Ты вот вздыхаешь над телком, над травинкой, а понять того не можешь, что телок травинку съест и за другой потянется, а телка ты съешь и на барана поглядишь. Эх, Федорушка…
Особенно незаменим был Митька осенью и в начале зимы: очень уж ловко резал он скот. Быка ли, свинью ли, овцу ли — зарежет и разделает с улыбочкой. Мастер, на бойне только работать. Овец, так тех облуплял мигом, будто раздевал их, подлец. Мастер, мастер… На все руки. И не пьяница, хотя выпивал часто при таком деле. Знает меру.
Федор тоже любил Митьку, но иногда хотелось прижать его, придушить, стукнуть по вертлявой отчаянной головенке. Почему? Может, Федор завидовал его дельности, безоглядности? Вряд ли, едва ли…
— Зарежем! — засмеялся Митька, хлопнув Федора по плечу. — Зарежем, Федорушка, когда хошь!
И скрылся в доме — побежал взять нож.